(Брюсов 1973–1975, т. 1, 179)

Стихотворение начинается сравнением женщины с произведением искусства — книгой, и здесь проявляется основная функция фемининного как материала искусства. Уподобление женщины ведьмовскому напитку, который жжет огнем, прямо указывает на функцию фемининного как потустороннего, подсознательного, хаотического, маргинального — и необходимого для творчества существа. Далее, в стихотворении образ женщины представлен как вневременной[125], что подтверждает обладание звездной короной и соотнесенность ее с божеством. В стихотворении описывается ситуация, когда коллективный лирический субъект, «мы» стихотворения, молится и служит женщине, что свидетельствует о комплементарном характере отношений лирического субъекта и «женщины». В стихотворении можно также увидеть отсылку к первой функции фемининного как зеркала и другого в процессе самоконструирования лирического субъекта, так как здесь присутствует образ отражения: женщина-книга отражает мысли своего автора. К отражению отсылает также упоминание о звездах. К тому же женщина как образ божества ассоциируется с соловьевской идеей Софии, интерпретируемой как зеркальный образ Бога. В целом стихотворение Брюсова показывает, что на конкретном материале категория фемининного связана со всеми прежде выделенными функциями. Стихотворение показывает также, что реальные женщины могут выполнять почти все эти функции. Стоит отметить, что функции фемининного могут осуществляться также без участия реальных женщин, так как функции фемининного могут выполнять также, например, воображение, природа, похмелье и т. д.

Рассмотренный выше материал демонстрирует, что категория фемининного в русском символизме является творимой и метафорической. В данной главе показано также, что в символистском эстетическом дискурсе отсутствуют реальные женщины (в качестве подтверждающих жизненных примеров и в качестве создателей эстетики), как и отсутствует интерес поэтов к творчеству реальных женщин и связанным с ним вопросам. Сравнение женщины с мешком, сделанное В. Соловьевым, точно описывает то, как в символистском эстетическом дискурсе использовали понятие фемининного; рассмотренный в данной главе материал показывает, что в гендерном порядке символистского эстетического дискурса референтом знака является не женщина, а эстетический проект, конструирование символистского искусства[126]. Женщину-«мешок» можно понять как знак, который имеет разные референты — помимо эмпирической женщины и связанных с ней вопросов. Поэтому вместо женщины метафорой категории фемининности является муза, объединяющая воедино все различные значения категории фемининного.

В заключение я возвращаюсь к паре поэт — поэтесса, с рассмотрения которой началась эта глава. В свете рассмотренного выше материала можно увидеть богатство тех коннотаций, которые связаны, с одной стороны, с маскулинным «поэтом» и, с другой стороны, с категорией фемининности. Можно спросить, как к этим категориям относится понятие поэтессы. Так как весь гендерный порядок символистской эстетики подчеркивает оппозицию активного, маскулинного творческого субъекта и пассивного фемининного элемента, понятия поэта и поэтессы также легко сливаются с бинарным мышлением. Ниже я покажу, что в социальной практике женщины символизма — «поэтессы» — не занимали позиции немых объектов, а всячески пытались определить позицию «поэтов второго ряда» заново.

5. МИМЕТИЧЕСКИЙ КРИЗИС:

КОНСТРУИРОВАНИЕ ЖИЗНИ, ПОЛА И АВТОРСТВА В СИМВОЛИСТСКОМ ЖИЗНЕТВОРЧЕСТВЕ

В данной главе я рассматриваю явление жизнетворчества как социальную реализацию того символистского эстетического дискурса, который был исследован в предыдущей главе с точки зрения гендера. Цель такого рассмотрения — показать взаимосвязь эстетической доктрины, социальных практик и конструирования женского авторства. Я утверждаю, что в явлении, которое принято называть жизнетворчеством, женщинам предоставлялась возможность, пусть маргинальная и часто лишь теоретическая, реализовать позицию творческого субъекта. Дело в том, что в идеологии жизнетворчества содержатся, помимо сопоставления женщины с фемининностью, аспекты, весьма приемлемые для занятия субъектной позиции в символистском эстетическом дискурсе.

Слово «жизнетворчество» является неологизмом, который довольно поздно появился в языке символистов[127]. После появления мемуарных очерков В. Ходасевича «Брюсов» (1924) и «Конец Ренаты» (1928), в которых «жизненно-творческий метод» определен как характерный для всего течения, жизнетворчество стало наименованием этого многогранного явления символистской эстетики и особенно практики (Ходасевич 1991). То, что в истории русской литературы принято называть жизнетворчеством[128] является, однако, не своеобразным явлением русского символизма, а проявлением общемодернистского миметического кризиса. Сомнение в теоретической основе реализма означало возникновение эстетики модернистского искусства, в том числе то изменение в соотношении «реального» и «мимесиса», которое замечается в творчестве О. Уайльда и Ш. Бодлера (Potolsky 2006, 108–109). Миметический кризис раннего модернизма принес с собой изменение гендерного порядка. В первую очередь исследователи указывают на значение философии Ницше для женщин и для идей внутренней эмансипации. Аналогично тому, как по своей сути мизогинистская философия Ф. Ницше содержала для женщин призыв к освобождению от старой оценочной системы (Battersby 1989, 119–123), так и идеология и практика символистского жизнетворчества способствовали поддержке женского авторства.

* * *

Сразу же надо подчеркнуть, что историографический нарратив символизма противоречит моей гипотезе о том, что жизнетворчество (как идеология и как социальная практика) содержало в себе возможности авторской реализации для женщин, так как история литературы рассматривает жизнетворчество как отрицательное для женщин явление. Такая точка зрения основывается на одностороннем восприятии: исследуя жизнетворчество авторов-женщин, историки литературы концентрировали свое внимание почти исключительно на тех случаях, где женщины выступали в роли объектов любовного сюжета[129]. Канонизированные примеры жизнетворчества — случаи Н. Петровской и Л. Д. Менделеевой-Блок — показывают женщину в роли жертвы жизнетворческих практик[130]. Жизнетворчество З. Гиппиус также принято рассматривать довольно узко, ограничиваясь только любовным контекстом (Matich 1992, 52 и 1994; Русская литература рубежа веков 2000, 867); вне поля зрения остались те случаи, когда она прибегала к приемам жизнетворчества в целях конструирования авторства. В данной главе я покажу, что история литературы повторяет и использует в описании авторов-женщин те модели, которые символистская эстетика приписывала категории фемининного, рассмотренной в предыдущей главе[131]. Кроме того, жизнетворчество женщин в истории литературы описано в границах сферы гетеросексуальной любви и эротики, а подобное описание, в свою очередь, в литературно- историческом нарративе объективирует женщин. Поэтому в данной главе я обращаю внимание на два пункта: с одной стороны, я рассматриваю, как в истории литературы осуществлен нарратив жизнетворчества женщин; с другой стороны, я покажу, что существует такой альтернативный подход к исследованию жизнетворчества, посредством которого выявляется женская субъектность и тем самым возможности конструирования стратегий женского творчества.

Мое обсуждение начинается с исследования философской основы кризиса миметизма в русской культуре, особенное внимание будет уделено освещению гендерных аспектов. Затем я рассматриваю явление жизнетворчества в жизни отдельных авторов-женщин. Начинаю я с классического примера символистского жизнетворчества — Нины Петровской — как самовосприятия символизма. Затем я противопоставляю ей жизнетворческую деятельность Зинаиды Гиппиус как авторскую стратегию. После этого анализируется жизнетворчество Людмилы Вилькиной, Поликсены Соловьевой и Лидии Зиновьевой-

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×