Фрекен Дженни… Как это мило и поэтично: фрекен…»
Комната его уже была убрана, нигде не было ни соринки. Он взял со стола немецкую книгу — о перспективах социализма после войны, — и подумал, как бы устроиться поудобнее: хозяйка жалостно просила возможно меньше сидеть на ее чудном диване, купленном как раз перед войной. Покупка мебели для пансиона была, по-видимому, самым поэтическим воспоминанием госпожи Леммельман. Она рассказывала об этой покупке во всех подробностях каждому новому жильцу и всякий раз с истинным подъемом. О хозяйстве она тоже говорила с увлечением, но этого несколько стыдилась и всегда объясняла новым людям, что в доме своего отца почти не заглядывала на кухню: у них была отличная, опытная, честнейшая кухарка. «Мой отец был юстиц-асессором в Кенигсберге, — медленно радостно начинала она, — нас знало лучшее общество города, семья наша очень старая и хорошая, хоть, разумеется, не дворянская…» Этот рассказ обычно доводился до революции, тут госпожа Леммельман только вздыхала и презрительно улыбалась: уж если шорник Эберт стал преемником императора Вильгельма! Она однако не прощала и императору его поспешного отъезда из Германии. «Нет, нет, он наш император, но он неправильно поступил, что вы ни говорите», — энергично доказывала она Тамаре Матвеевне, которая впрочем, ничего не говорила: Семен Исидорович не высказался об отъезде в Голландию Вильгельма II.
Витя прилег на кровать, — о ней госпожа Леммельман его не предупредила, так как, наверное, просто и не представляла себе такого ужаса: ее дивное белоснежное пикейное одеяло!.. Перед социализмом после войны открывались везде самые блестящие перспективы. Витя начал с 74-й страницы и на 77-й задремал: он поздно лег накануне и встал очень рано из-за проводов. Ему снилась Муся. Она очень подружилась с фрекен Дженни, они втроем лежали на траве в Павловске и разговаривали по-датски… Была тут и Елена Федоровна, — и было то самое, что накануне отъезда из Петербурга.
X
Весна прошла безрадостно и странно. Впоследствии Муся думала, что это было, если не худшее, то самое беспокойное время ее жизни. Ей казалось даже, что в праздничном блестящем Париже 1919 года она была нервнее, несчастливей и раздражительней, чем в голодном, страшном Петербурге, при большевиках. Первая радость от освобождения, безопасности, сытости и комфорта у нее прошла дня через три после выезда из России.
В Париж съехались со всех концов земли самые знаменитые люди мира. Газеты писали, что подобного съезда не было со времен Венского Конгресса. Вероятно, все эти министры, дипломаты, писатели жили настоящей жизнью, — так представлялось по газетам и по тому, что — не издали, но и не совсем вблизи — могла видеть Муся. Однако в их общество она не попала. Знакомые и сослуживцы Клервилля были в большинстве люди холостые или оставившие жен в Англии, — люди очень милые, простые, но не слишком интересные Мусе. С ними, кроме кратких, случайных разговоров в холле гостиницы или в ресторане, никакой общей жизни не было. Мусе даже казалось, что, при всей их вежливости и любезности, им приятнее, особенно по вечерам, проводить время с ее мужем, без нее. «Я отлично их понимаю», — говорила она насмешливо; в действительности такое ощущение всегда было нестерпимо Мусе.
Все ее интересы еще были в России. Русских в Париже собралось в ту пору немного. Браун
— Правда, есть еще Серизье. Он — первый сорт… Браун это у меня для души… Нет, не для души, но для настоящего… А Серизье — так…
Серизье бывал у них раза два в месяц, ездил с Мусей и с Жюльетт в театр, в Дувр, — знаменитые картины, увезенные во время войны в провинцию, как раз вернулись в музей. Клервилль был чрезвычайно любезен с французским депутатом. «Рад или
На 28-ое июня было назначено главное торжество величайшего сезона в истории. В этот день в Версале предстояло заключение мирного договора. Билеты на места для публики брались с боя. Самые влиятельные дамы Парижа пустили в ход свои связи. К большому огорчению Муси, Клервилль не сумел достать для нее билет, — сам он, по должности, имел право на место в Зеркальной Галерее. Чтобы утешить жену, он предложил заказать стол в знаменитом версальском ресторане, где в этот день должен был завтракать весь Париж.
— Все-таки это будет интересно… Мы можем пригласить этих румын, — с легким пренебрежением сказал он. — И, разумеется, нашего друга Серизье.
— Если он еще не занят!
— Если он еще не занят, — смиренно-иронически повторил Клервилль.
Муся подумала, что можно будет пригласить и Брауна, хоть это не совсем удобно, ввиду его полного невнимания. Однако стола они не заказали: как раз позвонила по телефону Елена Федоровна. Оказалось, что мистер Блэквуд, — «он, разумеется, моментально получил билет во дворец», — пустила шпильку баронесса, — мистер Блэквуд уже заказал большой стол в этой самой гостинице, пригласил ее, всю семью Георгеску, Серизье и просил передать приглашение Клервиллям.
— Вы понимаете, это он реваншируется, ведь мы его принимали.
— Я понимаю («реваншируется» за то, что его хотели облапошить)… Это, конечно, очень любезно с его стороны, но он мог бы пригласить нас непосредственно, а не через вас, — с досадой сказала по телефону Муся.
— Он так и сделал. Верно, вы получите его письмо вечером или завтра утром. Нет, нет, уж пожалуйста, вы не отказывайтесь!
Придраться было не к чему. Браун таким образом отпадал. Но отказываться от приглашения мистера Блэквуда у Муси в самом деле не было оснований; Вивиан этого и не понял бы. Вдобавок оставалась в кармане по меньшей мере тысяча франков: цена того кружевного веера, которого не хватало для счастья Муси. Прикрыв рукой трубку аппарата, она обменялась вполголоса несколькими словами с мужем и попросила Елену Федоровну поблагодарить мистера Блэквуда.
Накануне поездки в Версаль Муся получила анонимное письмо. Оно было на редкость глупо, даже для анонимного письма. Кто-то по-английски сообщал Мусе, что один легкомысленный джентльмен слишком часто встречается с одной легкомысленной дамой в одном очень приятном баре в квартале Оперы. Дама названа не была, но адрес бара и часы встреч сообщались в post-scriptum’e. Как Муся себя ни настраивала на полное презрение, это письмо очень ее взволновало. У нее сделалось даже легкое сердцебиение, — не столько от содержания анонимного письма, сколько оттого, что она получила анонимное письмо. Муся долго колебалась: показать ли мужу? — потом решила не показывать. В душе она не сомневалась, что письмо говорит правду. Ни бумага — обыкновенная, серенькая, маленького формата, какая продается за гроши в табачных лавках, — ни почтовое клеймо, ни стиль, ни почерк (письмо было написано от руки) не давали возможности что-либо предположить об авторе. Почему-то Мусе вдруг пришло в голову, что это дело Елены Федоровны. «Да нет же! Стыдно!.. С какой стати она это сделала бы? Да она и по-английски не знает: нельзя же поручать другому человеку перевод анонимного письма», — говорила себе Муся, нервно наматывая на указательный палец цепочку жемчужины, подаренной ей родителями.