оставить пансион, ведь на нас двух держится все учреждение. А между тем как отпустить бедную женщину одну в такое тяжелое время?..»
Никто из жильцов не изъявил желания поехать с госпожой Леммельман. После минутного молчания Витя предложил свои услуги. Несмотря на его молодость, предложение было тотчас принято с облегчением. Зубной врач достал план Берлина и озабоченно объяснял, как проще всего ехать в Лихтенберг. — «Я только на вас полагаюсь, добрейший господин Яценко. Она ведь способна все глаза себе выплакать, die elende Kreatur[126], вы не знаете, как она умеет плакать! Если б еще были какие-нибудь узы крови, но ведь этот покойный мученик был просто хороший человек», — с особенной брезгливостью говорил зубной врач. — «Ах, нет, не говорите, я отлично это понимаю, я сам на ее месте сделал бы то же самое, — возражал спекулянт, — и между прочим, я вас прошу, молодой человек, непременно возьмите автомобиль на мой счет туда и обратно! Пусть он даже вас там ожидает!» — «Не понимаю, почему на ваш счет?» — обиженно сказал Леммельман. — «Я вас очень прошу! И если будут еще какие-нибудь расходы, я все беру на себя!..» Нервная дама из тридцать второго номера вручила Вите флакон с солями, на случай, если с госпожой Леммельман гам случится припадок. — «Я с ним никогда не расстаюсь, но возьмите, ничего. Только сейчас же отдайте мне, как вернетесь…»
Полицейский, терпеливо все это слушавший, попросил хозяев расписаться в том, что о смерти министерского советника Дегена по месту его жительства объявлено. — «Но как же вы ничего больше не знаете? — укоризненно спросил зубной врач. — „Auf viehische Weise niedergemacht!“[127] Как можно относиться к этому с таким олимпийским спокойствием?» — Полицейский посмотрел на него с недоумением. За этот день он со своей запиской побывал не меньше, как в двадцати домах, и везде происходило одно и то же: растерянные крики, дамские рыданья, нелепые вопросы. Если б эти люди прожили столько, сколько он, и, главное, видели на своем веку такое же число убийств, они относились бы к подобным вестям спокойнее, — так философ мог бы истолковать неопределенные мысли старика-полицейского.
Витя поднялся в свою комнату и лениво сел за письменный стол. В предыдущие дни, при свече, работать было неудобно. Свеча еще и теперь печально-уютно стояла на ночном столике. На столе лежала книга о перспективах социализма, — Витя уже прочел ее почти до конца и даже кое-что выписал: вот только экономические главы как-то, незаметно «пробежал»: он предпочитал пробегать по политической экономии, хоть твердо знал, что она теперь самое важное и главное. Рядом с книгой лежала тетрадь с записью лекции знаменитого философа. Именно над ней и следовало поработать. Витя просмотрел записи и с удивлением убедился, что по этим отдельным неразборчивым словам восстановить лекцию будет нелегко: многого он уже не мог вспомнить. «Все-таки, главное осталось: тон, музыка его речи… Он говорил: действовать. Какое же действие? На него подуть, он повалится, со всей своей гениальностью и со своей философской системой. А этот несчастный советник, который казался мне тупым и грубым человеком, он без всякой философской системы, но с револьвером вышел улицу и просто, без слов, отдал жизнь за родину. Вот разберись: кто же из них создал настоящую Германию? Или оба? Или то общее, что у них, быть может, есть и чего я, русский, не вижу?.. Во всяком случае мне в такое время стыдно сидеть в Берлине и ходить в университет».
Витя вздохнул и, преодолев лень, начал записывать. Кое-что он должен был дополнять от себя. После часа работы лекция приняла вполне литературную форму. Особенно взволновавшую его фразу он перевел так: «В конечном счете весь смысл жизни в действии. Только оно дает человеку убежище от чуждого и враждебного мира». — «Но действие это ведь и есть: auf viehische Weise niedergemacht!», — подумал Витя и потерял связь мыслей.
Он спрятал тетрадку в ящик стола. Там лежал номер иллюстрированного журнала, тот самый, который теперь для него был единственным воспоминанием о фрекен Дженни, навсегда ушедшей из его жизни. «Ведь смешно подумать: кроме „Mahlzeit“ и „Guten Abend“[128] я ей, кажется, не сказал ни одного слова. Но я был по-настоящему в нее влюблен и, как мальчишка, бегал по ее коридору нарочно для того, чтобы ее встретить и сказать ей этот самый «Guten Abend»… И это несмотря на Мусю, несмотря на Елену… И все это разное, и все это совмещается, а сам я просто глупый резонер: не живу, а так, смотрю, как живут другие, и зачем-то копаюсь в себе…» Витя вздохнул и стал перелистывать в десятый раз журнал. Читать в нем было собственно нечего. Во всех видах, за работой, на прогулке, в кругу семьи изображались деятели Веймарского Национального Собрания с сосредоточенными, вдохновенными лицами. Особенно вдохновенные лица были у депутаток-социалисток. Троцкий принимал рапорт царского генерала, перешедшего на сторону коммунистической революции. У Троцкого и у генерала тоже были лица сосредоточенные и вдохновенные (хоть несколько по-иному — в их глазах
Витя заглянул и в объявления: вдруг попадется подходящая работа? Владелец большого галантерейного магазина сообщал о кончине служащего. «Für mich war er ein geschätzer Mitarbeiter, der in 23 jahrigem Wirken sich durch Pflichttreu und edlen Charakter ausgezeichnet hatte, so daß ich ihn mit der Leitung meiner Kinderwäsche-Abteilung betraute…»[129] Доктор философии искал для своего друга: «Dr., Vierziger, erstklass. Charakter, außerordentlich gebildet, jetzt im höheren Staatsdienst»[130], подходящей невесты, «von heiterem Temperament, liebevollem Wesen, tiefe Herzenbild., Mitte 30 bis Anfang 40, mit entspr. Vermögen. Witwe ohne Kinder angenehm. Ev. Einheirat in gr. Unternehmen…»[131] — друг доктора ничего не должен был обо всем этом знать. Объявлений о службе для молодого иностранца, не имеющего ни первоклассного характера, ни необычайного образования, ни веселого темперамента, ни сердечной глубины, ни приличного состояния, в журнале не было. Очень много было объявлений о балах и дансингах, — Германия танцевала день и ночь. Витю заийтересовали какие-то caviar-girls[132], — что бы это такое могло быть? — и объявленный большой приз «за самые красивые ножки Берлина».
— Nee, lieba Herr, fah ick nich. Da schießen se sich de Köppe kaput[133], — сказал благодушно старый извозчик, узнав от Вити адрес. Найти автомобиль было невозможно. Пришлось поехать по железной дороге. Вагон был необычайно переполнен. Не удалось посадить и госпожу Леммельман, а самого Витю прижали в угол и так сдавили, что он едва не задохся. Эта поездка в вагоне надолго осталась у него в памяти. Витя вздохнул легко, когда они, наконец, вышли из вагона. Госпожа Леммельман тихо плакала, не отвечая на озабоченные замечания, которые старался делать Витя: идти молча было неловко и тяжело. «Все-таки она очень хорошая женщина, — думал он, — не всякая другая взяла бы на себя такую заботу. И горе ее самое искреннее. Вот и погляди: за всеми ее Zanderfilet оказался человек с душой…»
День был солнечный и теплый. На площади перед вокзалом стояла толпа. Вдруг раздался радостный гул. Из-за угла медленно выезжал танк. За ним шел отряд солдат. Витя с любопытством уставился на чудовище — он никогда не видел танков. «Да, вот тут у них лица не
Недалеко от школы Витя увидел пленных спартаковцев: под конвоем вели людей отталкивающего вида в самых странных костюмах, — некоторые из них были в солдатских мундирах и в штатских шляпах-котелках. Они шли с поднятыми руками. «Это должно быть мучительно, если долго… Но куда же их ведут? Неужели на расстрел?..» Толпа ревела и осыпала спартаковцев бранью.
У ворот школы стояли часовые. В стене здания зияла огромная дыра. В собравшейся кучке людей говорили, что здесь позавчера происходили ожесточенные бои. «А потом всех тут и расстреляли…»
Накрытые простынями тела симметрично лежали на дворе школы, где были устроены разнообразные и сложные приспособления для гимнастики. К каждой простыне был аккуратно приколот листок бумаги с отбитой на машине фамилией убитого. В разных местах двора слышались крики и рыданья. Госпожа Леммельман слабо застонала еще у ворот. Полицейский спросил, кого они ищут, и,