грудь, с непонятным ужасом в душе. Без всякой причины, едва ли не в первый раз, ему пришло в голову, что он умирает. «Какой вздор!» — замирая, прикрикнул он сам на себя. Ничто не говорило о настоящей, серьезной опасности, — вот только неприятный вид, с которым его выслушивали врачи, особенно старый профессор с длинной бородой, походивший на Иеремию Сикстинской капеллы. Этот угрюмый профессор получал такой гонорар, что даже Тамара Матвеевна сочла возможным пригласить его только два раза. Как нарочно, попались врачи, не находившие нужным радовать больных.
Ровное дыханье Тамары Матвеевны немного успокоило Семена Исидоровича. «Что с ней тогда будет!.. Что с ней было бы! Она не может жить без меня. Да и не на что ей будет жить… — Эта мысль вернула ему мужество. — Во всяком случае дела надо привести в ясность… Я не дама, я старый адвокат…» Он стал рассуждать спокойно, точно речь шла о другой семье. При больших расходах, вызывавшихся его болезнью, остатка денег им может хватить на полтора-два года. Одной Тамаре Матвеевне хватило бы, пожалуй, и на пять лет. «Но, значит, все зависит от того,
Он почувствовал, что внутри у него что-то трясется. Семен Исидорович решил зажечь лампу, с риском разбудить жену. Оглянувшись на соседнюю постель, он осторожно повернул выключатель, как если бы от медленного движения свет должен был оказаться слабее. Тамара Матвеевна не проснулась. Кременецкий поднял подушку, устроился удобнее, отпил с жадностью воды с вином из стакана и взял со столика книгу.
В последнее время, к немалому беспокойству жены, он стал читать книги религиозно-философского содержания. Как раз дня два тому назад Семен Исидорович купил новую книгу, которая соблазнила его названием и дешевизной. Вначале чтение доставило ему грустную радость, напомнило гейдельбергские времена, — он давно не читал подобных книг, да еще по-немецки. Потом книга стала надоедать. Семен Исидорович и к вопросам, изучавшимся в этой книге, подходил как адвокат. Ему попалась глава с доказательствами бытия Божия. Он читал ее так, как, бывало, слушал неубедительную речь прокурора или гражданского истца. То обстоятельство, что все люди, все народы, во все времена имели представление о Боге, никак не могло служить серьезным доказательством в пользу вывода автора книги. «У всех народов, во все времена было также представление о дьяволе, — не прикажут ли нам верить и в дьявола? И если признать бессмертие души человека, то нет оснований отрицать бессмертие души обезьяны, лошади, насекомого…»
О смерти в этой книге говорилось довольно много, в возвышенном, спокойном и уверенном тоне. «Может быть, господин профессор-доктор здоров, как бык, — с кривой усмешкой думал Семен Исидорович. — Ну что ж, и до него дойдет, как теперь, кажется, дошло до меня. Ничего тут нет особенного: одним Кременецким меньше, только и всего…» Прежде такая мысль не могла у него явиться, не могла бы принять подобную форму. Смиренные настроения Семена Исидоровича теперь были почти искренни. «Да, был великий человек — для своей жены… Хороший адвокат, талантливый оратор, вот и все, — со стороны, беспристрастно, в первый раз в жизни, расценивал себя он. — Одним больше, одним меньше. В Петербурге в газетах были бы некрологи, здесь и некрологов не будет. И не надо… Все к черту! Разве для нее? — он опять оглянулся на жену. — Ее некрологи не утешат! Хоть приятнее, конечно, чтоб были… Вот о профессоре-докторе будут, наверное, писать этак дня три. Особенно если он удачно выберет сезон для своей преждевременной кончины, так чтоб без всяких революций и без других газетных сенсаций. А через три дня забудут и профессора-доктора, точно и не жил никогда человек… Моя жизнь не удалась, но и у других не лучше», — думал Семен Исидорович. Где-то и прежде у него таились эти мысли, однако определенной формы они не принимали, да и некогда ему было об этом думать. Теперь сюрприз, очевидно ждавший профессора-доктора, доставлял Кременецкому мрачную радость. С самого начала своей болезни он стал чувствовать отвращение от всего: от сахарина, от лекарств, от людей, от жизни. Семен Исидорович вспоминал все зло, которое видел на своем веку, — по своей адвокатской работе он видел вблизи очень много зла. «Было, разумеется, и добро. Но еще Бог ведает, по каким побуждениям оно творилось… Да хотя бы и сам: разве девять десятых того, что я делал, не делалось ради карьеры или ради денег? А этот самодовольный немец разве на обложке Не упомянул, что он профессор-доктор, хоть это, кажется, не имеет никакого отношения ни к Богу, ни к бессмертию души? Бог и бессмертие души, наверное, не помешали ему как следует торговаться с издателем, — все они, писатели и философы, на один образец и по этой части доки, только говорится, будто они мечтатели и не от мира сего, а на самом деле они хуже нас, адвокатов… И так везде, во всем. Такова жизнь… А потом умирать!.. Все к черту! Все глупая шутка!.. А этот пишет об испытании, о глубоком смысле. У человека, например, рак пищевода, перед ним медленная мучительная смерть, а его уверяют, что это кому-то так нужно, что это нужно ему самому, что это испытание свыше! А тут же рядом отъявленные мерзавцы живут припеваючи, без всяких испытаний свыше, ни горя, ни болезней… Какая там справедливость! Какая загробная жизнь! Все ерунда! И то, что этот немец написал, ерунда! И то, что я об этом думаю, тоже — не ерунда, а старо, как мир. Миллионы людей, так, верно, думали перед смертью…»
Он со злобой закрыл книгу и сел на постели. «Все-таки, ничего не надо преувеличивать… Я могу прожить еще десять, пятнадцать лет, даже больше… Ведь у меня не рак пищевода! Сахарная болезнь не опасна, это все говорят!..» Собственно, никто этого не говорил, кроме Тамары Матвеевны. Ему так. казалось, — быть может, вследствие несерьезного названия болезни. «Ну да, сахарная болезнь, диабет, ничего страшного, десятки болезней хуже… Нельзя же судить по лицам докторов, это просто их манера, чтобы набить себе цену…» Ему хотелось разбудить Тамару Матвеевну. Она ничего не могла знать, да если б и знала, то не сказала бы ему правды. Тем не менее ее простые слова всегда его успокаивали. «Вот это было настоящее, прекрасное в жизни: ее любовь ко мне, моя любовь к ней, к Мусе… Да, еще правосудие, русский суд, которому я служил всю жизнь. Он был для меня храмом, это не фраза из некролога. Пошляк скажет: вам за служение в этом храме платили деньги… Да, мы были люди, а не ангелы, но только слепой не увидит правды, святости нашего дела. И я в этом прекрасном, чистом суде был не последний человек… Это вспомнят, не могут этого забыть… Кто вспомнит? В каком-нибудь юбилейном издании, через двадцать лет?… Кому я буду тогда интересен? И не все ли равно?..» Цинично-отрицательное настроение сразу ему опротивело, он пытался ухватиться за другое, мысли его путались, усталость, тоска, душевные мученья у него все росли.
Тамара Матвеевна уже давно не спала — притворялась спящей, с трудом сдерживая слезы. Сердце у нее рвалось от тоски, от любви к этому человеку, который был для нее всем… Ему теперь — она знала — грозила большая опасность. Следовало бы встать и налить в графин воды с вином. Но если б Семен Исидорович заметил, что разбудил ее, то это его расстроило бы. Тамара Матвеевна лежала неподвижно, дыша так же ровно, изредка украдкой взглядывая в сторону постели мужа. Он все читал свою немецкую книгу. Потом он сел. Ему, очевидно, было худо. Тамара Матвеевна так искусно, как могла, сделала вид, что просыпается.
— Ты не спишь? Это я тебя разбудил?
Тамара Матвеевна потягивалась.
— Ты? Почему — ты? Я чудно спала… А тебе не спится?
— Не спится… Скажи мне только одно: все будет хорошо?
— Что? Разумеется, все будет хорошо.
— Нет, ты правду говоришь? Ты действительно так думаешь?
— Какой вопрос!.. Денег не хватит? Хватит… Все говорят, что большевики падут к зиме, самое