если б она у них была, то очень походила бы на человеческую. Социалисты, по крайней мере, некоторые, в свое время пытались преодолеть в истории обезьянье начало — и, очевидно, теперь в этой попытке раскаялись. Надо их поздравить: им вполне удалось загладить свою вину… Они теперь и похожи на героев — страшных сходством обезьяны с человеком… Произносят необыкновенно благородные слова — по памяти, по долгой привычке, совершенно автоматически, вот как кондуктор парижского автобуса поет на всякой остановке: «laissons descendre, si-y-ou plait…»[145] Вы думаете, мне легко это говорить? Вы думаете, мне легко смотреть на то, что здесь происходит? Не с одной иллюзией я расстался в последние пять лет. Я сам разделял когда-то их надежды и настроения. Я и сюда приехал, как раньше на ту парижскую комедию: может быть, все-таки что-то еще можно сделать, может быть, есть люди, способные увидеть пропасть не в двух шагах от себя, а подальше, вдали, на горизонте…

— Это на русском горизонте? — спросил с усмешкой Клервилль и тотчас стер усмешку. Браун мрачно на него посмотрел.

— Да, на русском, — кратко сказал он.

— И не нашли таких людей на конференции?

— Нашел несколько стариков. Умные, чистые, замечательные люди. Но они здесь теперь никакого влияния не имеют, хоть обращаются с ними почтительно. Знаете, во Франции, когда гонят в шею заслуженного, почтенного чиновника, то официально сообщают об этом в учтивой форме: «admis à faire valoir ses droits à la retraite»[146], — незнающим может показаться, что человеку сделано одолжение… Ну, а большинство на этой конференции… Моральный уровень, пожалуй, все-таки чуть выше среднего, умственный уровень, наверное, чуть ниже среднего, и вдобавок самоуверенность, доходящая до самовлюбленности.

Клервилль закурил папиросу.

— Не сердитесь на меня, — сказал он примирительно, — но, право, ваше разочарование очень преувеличено. То, что вы говорите о социалистах, может быть сказано о всех людях… Я знаю, у вас, эмигрантов, есть такая тенденция думать, что все ненавидят Россию и обижают ее по каким-то маккиавелическим соображениям…

— Нет, нет, я этого не думаю, — раздраженно перебил его Браун. — Никакой ненависти к России у вас нет. Правда, вам очень трудно поверить, что на русском горизонте (он подчеркнул эти слова) могут быть явления покрупнее и поважнее европейских, — все равно, положительные или отрицательные… Но это другой вопрос, я его не касаюсь… Скажу вам больше: если б, вместо России, была, например, Англия, то все социалисты, — тогда кроме англичан, — отнеслись бы к этому делу точно так же. Нет, дело простое. Где-то далеко происходит «великий опыт», которого они у себя устроить не хотят, да и не могут. Но расшаркаться перед опытом необходимо, и тут внутренняя борьба ведется на том, насколько грациозно и почтительно будет это расшаркиванье. Правые социалисты готовы уделить великому опыту одну унцию сочувствия, — больше никак не можем. Левые требуют три унции, — меньше не возьмем. А центральные примирительно предлагают: давайте, сойдемся на двух унциях, черт с ней, с Россией!.. Вы говорите, другие не лучше. Другие, может быть еще хуже, но о многих из них не стоит и говорить, — те, вдобавок, не кричат на весь мир о своей добродетели. Из этих же европейских социалистов одни свой мелкий, дешевенький политический спорт подделывают под какое-то богослужение, под бетховенскую мессу; а другие, с кругозором, с культурой, с опытом школьных учителей, глубокомысленно творят высокую политику, напялив на себя тигровую шкуру Клемансо… Клервилль развел руками.

— Я, конечно, здесь чужой человек, — сказал он. — Но ваш взгляд мне представляется несколько упрощенным и неверным!.. Дело гораздо сложнее и в московском опыте, и в ответственности за войну… Вы что ж думаете, что не надо было защищать родину?

— Да нет же! Разумеется, надо было защищать, да и не могли они поступить иначе. Если б и хотели, то не могли бы: общее настроение не позволяло, — мир ощетинился, и они ощетинились с миром, они ведь все-таки люди, а не схемы и не уравнения. Беда была в том, что до войны они десятилетиями обманывали других и себя: мы не допустим, пролетариат не дозволит! Потом допустили и дозволили, и теперь конфузливо взваливают друг на друга мнимую вину. Одни вошли в правительство, другие поддерживали, третьи голосовали за военные кредиты, четвертые воздерживались от голосования, пятые как-то чего-то потребовали, шестые однажды против чего-то протестовали, — все это у них зарегистрировано и теперь каждая фракция хочет на этом сломать шею другой фракции. А затем все будут врать пролетариату дальше, что уж в следующий раз, мол, ни за что не допустим. Тут судьба им послала Россию и «великий опыт»: на этом собственно можно было бы сговориться, — дело далекое. Но они так ненавидят друг друга, что, увидите, и на этом не сговорятся!.. Да вот, слышите? — сказал он, показывая на боковую комнату. Оттуда в самом деле доносились очень повышенные голоса, порой переходившие в крик. Браун засмеялся. — Я ни на каких других конференциях не наблюдал подобного исступления. Так, верно, спорили Друг с другом начетчики средневековых конгрессов: в самом деле, сколько чертей может поместиться на шпице Кельнского собора? Или, иными словами, когда именно падет капиталистический строй?

— Я не социалист и недолюбливаю социалистов, — сказал Клервилль. — Но нужно быть беспристрастным. Я видел вблизи кухню Парижской конференции. Люцернская, по-моему, чище.

— Не чище и не грязнее, а точно такая же. Ваш друг Серизье в политике такой же делец, а в душе такой же циник, как Клемансо, только гораздо глупее.

— Почему же вы больше сердитесь на Серизье?

— Потому, что он напялил на себя рыцарские доспехи, на которые не имеет никаких прав и которые к его фигурке не идут. У них калибр разный. Ведь Клемансо — сорокадвухсантиметрового калибра. Кроме того, повторяю, Клемансо не орет о благе человечества. А ваш Серизье всю жизнь прикидывался идеалистом и под конец, кажется, сам почти поверил, что он идеалист… А может быть, впрочем, и не поверил, — еще как этот человек кончит? Заметьте, самых циничных ренегатов поставляет правящей Европе социалистическая оранжерея идеализма. Так самые ожесточенные безбожники выходят из семинарий.

— Мой мрачный друг, — сказал Клервилль, — вы классифицируете людей, как энтомолог Фабр, писавший чудесные книги, классифицировал насекомых. Но он их, по крайней мере, любил… Сочувствую вам: должно быть, вам очень нелегко жить на свете. Что можно делать в жизни с взглядами, подобными вашим? Когда-то, еще в Петербурге, вы мне сказали слово, оставшееся у меня в памяти: «Ie grand vide des vies bien remplies…»[147] He помню сейчас, к кому вы его тогда относили, — я же нескромно отнес его к вам. Вижу в вас живое доказательство тщеты и сухости рационализма.

Браун засмеялся.

— Я знаю, вы меня стилизуете под какого-то провинциального демона, — сказал он. — Если хотите, я рационалист: слово не очень ясное. Но рационалист я без подобающего рационалисту энтузиазма и, главное, без малейшей веры в торжество разума. Как было бы хорошо, если б разум торжествовал везде и во всем! Но не торжествует он почти ни в чем и нигде. Ньютон однажды сказал, что Господу Богу со временем придется переделать мир, вследствие каких-то несовершенств во взаимоотношениях небесных светил, — эти несовершенства грозят нам большими неприятностями. Так то небесные светила. А ведь на земле еще продолжается каменный век!

— Я этого никак не думаю, но тогда в самом деле вам с разумом торопиться некуда.

— Я не очень и тороплюсь… Разум это стратосфера. У каждого человека должна быть какая-нибудь стратосфера. Однако в свою я попасть не рассчитываю.

— Да может быть, в вашей стратосфере скучно и холодно?

— Очень может быть. Горжусь редкими завоеваньями разума, но самое лучшее из всего, что я в жизни знал, было все-таки иррациональное: музыка. Одно иррациональное, пожалуй, и вечно. Бетховен переживет Декарта.

— Я с некоторым удовольствием вижу, что и у вас есть противоречия… Полноте, друг мой, и Россия не погибла, и каменный век давно кончился. Кризис передовых идей? Насколько я помню, передовые идеи всегда переживали кризис. Это, по-видимому, их обычное состояние, на то они и передовые. Точнее, всегда были и будут люди, которым приятно или выгодно говорить о кризисе передовых идей. Я старый либерал, — разве прежде не казалось, что существует либеральный островок в море насилия и реакции? Да оно, собственно, так и было. Кто правил до войны в Германии, в Австрии, у вас? Не говорю уже об Азии, где

Вы читаете Пещера
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату