На это он возразил, говоря:
– Разве не гораздо труднее сделаться человеку невидимым, – а есть, кто это делает?
– Нет, – сказал я, – это чрезвычайно легко, так как человек делается невидимым, встав за стеной или скрывшись в облаке. А вы сделаете себя невидимым, стоит вам только держать перед собой москита.
– Хорошее утешение, – сказал он, – нашел я в том, кого я считал обладающим всем, чего я желал всю свою жизнь.
– Какое утешение может найти, – сказал я, – тот, кто хочет идти против созданного самой природой, между тем как она выполняет волю первого двигателя и Творца всех вещей? Ибо, хотя Он создал всех людей одинаковыми, это было не во внешнем проявлении, а в разуме души. Именно душа делает человека выше всех других животных, а не то, что он велик или мал ростом. Если бы природа создала вас с несоответствующими членами, как, например, давши вам эти ноги шавки, она дала бы руки великана, или на этом личике мандрагоры она поместила бы вам нос паяца,[254] – вы могли бы сетовать на это, но не могли бы этого исправить. И, наконец, если вы малы ростом, вы так хорошо сложены и члены вашего тела так соответственны, что у вас уши больше, чем стопа ноги, и зачем тому, у кого пройдена уже половина пути к одной из самых важных добродетелей, какие сияют в людях, зачем ему искать кого-то, кто заставил бы его вырасти?
– Какой добродетели? – спросил он.
– Смирения, – ответил я, – ибо вы на полпути к достижению такой божественной добродетели благодаря своему телу, так как кажется, будто вы всегда стоите на коленях, и, смирив душу, вы достигнете всей добродетели полностью. Если бы вы родились во времена язычников, когда были в ходу превращения,[255] то природа, разгневанная на вас за ваше недовольство ею и за гордость, превратила бы вас в головастика, чтобы смирить гордость души и сократить величину тела.
На все, что я сказал ему, он молчал, и наконец сказал:
– Я придерживаюсь мнения о знамении кометы, гласящего, что маленькие должны вырасти, а большие – уменьшиться; но так как ваша милость уже повеселилась, насмехаясь надо мной, то вы обязаны привести меня в такое состояние, чтобы надо мной не насмехались другие, ибо кто умеет говорить, тот должен уметь и делать. Что же касается того, чтобы быть смиренным, оставьте это для себя, так как мне есть из-за чего высоко ценить себя, ибо я идальго со стороны моей бабушки, которая, раньше чем выйти замуж за моего деда, была замужем за очень почтенным идальго, и у нее теперь хранится – и очень надежно – его дворянская грамота.
– Таким образом, – сказал я, – значит, из-за этого у вас тщеславие и нежелание быть смиренным? Вы, очевидно, подобны тем, которые блистают и наслаждаются благодаря чужому богатству. Теперь я говорю, что не удивляюсь вашей гордыне, тогда как вы имеете много оснований быть скромным и предаваться смирению, добродетели, которая никогда не имела соперников или завистников; ибо все достоинства, какие украшают человека, подвержены этой злой участи, кроме смирения и бедности, столь ненавистных людям и столь любезных Творцу жизни. Но если смирение рождается из познания самого себя, а этого в вас нет, – то как же вам быть смиренным? – Я пришел, – сказал он мне, – не выслушивать о добродетелях, а испробовать колдовство или сверхъестественные вещи, чтобы осуществить мое желание.
Этот человек ушел, и сейчас же пришли ко мне четверо друзей, очень веселых и обладавших немалым лукавством, спрашивая, не обращался ли к моей помощи человек с такой просьбой. Я ответил им, что обращался и что я разубеждал его в этом вздоре и в столь великом заблуждении.
– Ради вашей жизни, не делайте этого, – сказали они, – ведь мы устраиваем над ним шутку, потому что он столь большой глупец, что дает себя убедить в том, что он может вырасти, и мы вытянем из него очень хорошее угощение и посмеемся немного на его счет.
– Ни за что на свете, – ответил я, – не сделаю я этого, потому что шутки, которые могут иметь последствием всеобщий скандал и повредить отдельным лицам, не являются ни в каком случае ни приличными, ни позволительными.
– Так знайте же, – сказали они, – что он – это сама скупость и жадность, и мы взялись за это дело, чтобы заставить его потратиться, из-за чего он будет скорбеть всей душой.
– Если у него такой характер, – сказал я, – то его не отучите от этого, хотя бы вы заставили его сравняться высотой с Хиральдой,[256] ибо скупцы и пьяницы никогда не бывают вполне удовлетворены тем, чего они желают, и не утоляют неприятной жажды, какая их мучает. Я помню, как некие хитрецы, чтобы заставить одного человека раскошелиться, разместились в разных местах, и каждый из них говорил ему, что тот болен, – так что когда он пришел к последнему, то он уже был болен в самом деле, вследствие влияния, какое оказало на него его воображение, и его нужно было отнести к нему домой полумертвым; и из желания так грубо подшутить над ним родилось позднее раскаяние для всех них и серьезный вред для потерпевшего. А в данном случае это было бы еще больше, так как дело еще более невозможное; ибо, чтобы убедить в том, что настолько противно самой природе, нужно пуститься на большие обманы, которые не могут пройти без большого вреда для бедной жертвы, которая, как мышонок, не видит своего тела и не сознает своего невежества.
Все же они упорно настаивали на том, чтобы мы устроили обман, который имел бы вид колдовства.
– Если бы это случилось, – спросил я, – то кто окажется более пристыженным, он, поддавшись этому обману – после того как истина откроется, – или я, бывши автором этого обмана? Во всех случаях следует иметь в виду конец, какой они могут иметь, а эта выдумка и обман не могут долго оставаться в тайне; и что касается меня, то я считаю лучшим и более спокойным положение обманутого, чем уверенность обманщика; потому что в конечном счете первое доказывает простоту и добродушие, а другое – ложь и глубокую низость. Я не могу выносить ни лжи, ни обмана, потому что это бросает позорную тень на репутацию того, кого считают порядочным человеком. Шутки должны быть легкими, и без вреда для третьего лица, и таковы, чтобы далее тому, против кого они направлены, они нравились. Мы не знаем в этом отношении характера каждого, так что шутка, пригодная для одного, для другого будет очень тяжела. Шутки должно оценивать как дурные или худшие не со стороны того, кто их делает, а со стороны того, против кого они направлены; и если он принимает их хорошо, то они будут терпимы, а если он принимает их с досадой, то они будут весьма обидны. Над одним послушником издевались из-за сказанной им глупости, и когда он больше не мог уже терпеть, он сказал, что он хотел бы, чтобы совершил смертный грех тот, кто больше всех смеялся над ним.
Ведь мы видим каждый день, что обидные шутки вызывают оскорбления, о которых и не думали. Этот скряга не обладает такой способностью, чтобы вынести шутку столь обидную, как эта, которая неизбежно должна быть такой. Я не собираюсь вмешиваться в это, потому что я поступал бы против своего собственного мнения, ибо это несправедливый и дурной поступок; я не буду удивлен, что он даст себя обмануть тем, чего он желает, но меня удивил бы тот, кто захотел бы обманывать его, не ожидая от этого большего удовольствия, чем совершить дурной поступок.
Они ушли и наконец сыграли с ним очень обидную шутку, выдав меня за ее автора. Они заставили его строго поститься три дня, питаясь только четырьмя унциями хлеба, двумя унциями изюма и миндаля и двумя глотками воды, а перед этим сняли мерку с его тела на очень белой стене, отметив его высоту вбитым маленьким гвоздиком или штифтиком. Он выполнял свою диету, а его сестры растирали ему по совету злых шутников руки и ноги каждый день утром и вечером; уставши, бедняжки спрашивали его:
– Брат, для чего это делается? – а он отвечал им:
– Дуры, не вмешивайтесь в мужские дела.
Все эти три дня воздержания и растираний он на рассвете поднимался на плоскую крышу и становился, обратясь в сторону восходящего солнца, делая известные жесты, какие они ему предписали, против туманов Вальядолида; это он проделывал весьма точно, как и все остальное. Когда истекли три дня, а мозги его наполнились туманом, он пришел к этим плутам с таким лицом, словно это была голова мандрагоры, и потому, что он был таким истощенным и худым, – он казался выше. Один из них пошел к белой стене, где его измеряли, и, переставив гвоздик на два пальца ниже, заткнул дырочку кусочком белого воска, который был только что сделан на свечной фабрике, белым и очень ровным. Послали его смериться, и так как он ударился затылком о гвоздик, он был вне себя от радости, считая, что он вырос настолько, насколько ниже был вбит гвоздь.
Он пришел, смеясь во весь рот, так что был похож на ободранную обезьяну, и бросился к ногам того,