сообщу ей нечто важное, она хотела услышать подробный отчет о том, что произошло в Вене. До этого мы говорили с ней только по телефону. Я избегал встречи, сказавшись больным, и, хотя в этом была доля правды, заболевание мое не было заразным в обычном смысле этого слова. Я едва оправился после тяжелой депрессии и теперь слонялся по уставленной цветами квартире, обдумывая последние штрихи к своему роману, который вместе с новым заглавием обрел и новое содержание. Если история эта когда- нибудь завершится и мне удастся рассказать ее до конца, то станет понятно, почему тогда я делал все возможное, чтобы выиграть время и под любым предлогом отложить это свидание. А когда оно все-таки было назначено, я не спешил на встречу, выбирая окольные пути и потягивая пиво в барах, куда в середине дня заходят только те, кто уже давно махнул на себя рукой. Я чувствовал, что и сам скоро стану таким же. В Вену я отправился с багажом откровений, я должен был обменять одни сведения на другие и доставить полученную информацию домой. Чуть позже, когда все карты были выложены на стол, оказалось, что выглядит это довольно убого. Я не знал, что ей сказать. Возможно, потому что обмен информацией не состоялся; речь, главным образом, шла о свободе. Я обменял одну свободу на другую, пожертвовав тем, что тогда казалось мне не очень важным, ради того, что было жизненно необходимым именно там, именно тогда.
И вот я разложил перед собой то немногое, что у меня было. Очень скоро все это окажется на чаше весов: каждое слово, каждая пауза — все будет измерено и взвешено, истолковано и оценено раз и навсегда. Я понимал, что рассказ мой решительно изменит нашу жизнь — жизнь Мод, ее будущего ребенка и мою собственную, — поэтому решил заранее обдумать свою речь, пытаясь предугадать реакцию беременной женщины на каждую фразу. От этих мыслей у меня раскалывалась голова. Я прислонил холодный бокал ко лбу, с сожалением думая о том, что, если бы я действительно подхватил теперь какой- нибудь страшный грипп, то смог бы сесть в такси и отправиться домой, тем самым выиграв еще хоть немного времени. Но сразил меня не вирус, не напряженное размышление парализовало мою волю. Я был раздавлен ощущением собственного могущества. И ощущение это было напрямую связано со вновь обретенной свободой. Власть действует на всех по-разному, так же как и наркотики. Некоторые люди, едва почувствовав власть, неожиданно для себя осознают, что жить без нее не могут. Они пребывают в состоянии эйфории или обретают спокойствие, идеальное равновесие — в обоих случаях вывод очевиден: это именно то, чего им так не хватало. Войдя во вкус, они хотят еще и еще до тех пор, пока уверенность в собственном благополучии не разрушит их окончательно. В случае падения они готовы увлечь за собой свою семью, целый род, всю цивилизацию. Другие люди воспринимают это иначе — для них это яд, который выводит из равновесия, лишает покоя, деформирует и ломает личность. Они понимают, что пройдет немало времени, прежде чем им удастся научиться с этим жить, и оказываются перед выбором: либо стиснув зубы терпеть ломку, либо раз и навсегда отказаться от этого наркотика. Решение в данном случае зависит от самооценки каждой конкретной личности. Если человек в ладу с собой, решение дается ему легко — он отказывается от власти, поскольку не нуждается в ней. Напротив, если человек недоволен собой и страдает от собственной слабости, решение, хотя и дается также легко, по сути своей оказывается противоположным.
В действительности, вопрос этот был решен уже давно, в пылу сражения, произошедшего в Вене. Мне был поставлен ультиматум, и я должен был выбирать: либо гордо отстаивать свою творческую свободу, либо, руководствуясь здравым смыслом, отказаться от нее ради свободы совсем другого рода. По крайней мере, именно так это было преподнесено, и, надо сказать, в сложившейся ситуации решение далось мне легко, потому что я своими глазами увидел, что случилось с тем, кто принял другое решение. Новую свободу я приобрел по выгодной цене — всего пара строк в кипе бумаги.
Меня пугала не власть сама по себе, но возможность использовать ее против любимого человека. Я мог бы заявиться к Мод и рассказать ей всю правду, но я не хотел делать этого — это было бы жестоко, как удар ниже пояса. Я окинул свою жизнь одним взглядом, и мне не понравилось то, что я увидел, и, тем не менее, использовать власть, применять силу я не желал. Это противоречило моим представлениям, не укладывалось в мою картину мира. Чтобы обрести свою перспективу, кому-то и целой жизни мало, а я как раз только начал понимать, что же это такое, и не расстался бы с этим знанием ни за что на свете. В рамках своей картины мира я чувствовал себя как дома. Власть же над собственной судьбой и, возможно, над судьбами других людей нарушала порядок вещей самым неприятным образом, особенно в силу того, что навязывала мне упорядоченный образ жизни и вместе с тем ответственность и обязательства, которые я не был готов взвалить на свои плечи. Я предпочитал подчиняться бесстыжим нахалам, способным не дрогнувшим голосом сказать: «Я нужен вам!» Другими словами, я был готов ложью и обманом проложить себе дорогу в рабство.
По пути к Мод я зашел в цветочный магазин и купил Рождественский букет из пяти гиацинтов в корзинке. Мод была дома не одна, к ней без приглашения приехала мать. Раньше мы ни разу не встречались. Она была вдовой дипломата и выглядела соответственно — воплощала собой строгую элегантность до тех самых пор, пока не раскрыла рот.
«Настоящий джентльмен! — сказала она про гиацинты. — Такие сейчас недорого стоят…» Она и себе купила похожий букет. Мод закатила глаза. «Я так много о вас слышала», — произнесла пожилая дама и, схватив меня за руку, принялась пересказывать мне все то, что Мод успела наговорить ей обо мне. Оказалось, что немало. Она даже читала один из моих ранних романов, напомнивший ей о великом английском писателе, с которым она и ее муж-посол познакомились в тропиках еще в пятидесятые годы. «Он всегда говорил: чтобы научиться писать и целой жизни мало».
Мать Мод продолжала вести себя так, словно была приглашена на шумный прием, постоянно выдавая сентенции, удивительным образом совмещающие в себе и проницательность, и глупость. Можно было подумать, что она уже впала в маразм, но это было лишь поверхностным впечатлением. Спорить с ней было невозможно, голос ее не умолкал ни на минуту, а если вы пытались вступить в разговор или возразить ей, она просто повышала громкость. Очень скоро я понял, что она болтает только для того, чтобы не проговориться. К примеру, она могла бы заговорить о положении Мод — в их кругах мать-одиночка — если и не скандал, то, по крайней мере, несчастье. Судьба дочери не могла не волновать пожилую даму, но она не обмолвилась об этом ни словом.
Возможно, я сам поощрял ее болтовню, из вежливости интересуясь каждым ее словом.
— Разве я не рассказывала вам, что… — спрашивала она.
— Тысячу раз, — перебивала ее Мод.
— Нет, не рассказывали, — говорил я.
Мод поглядывала на меня с раздражением, но ее мать делала вид, что ничего не замечает.
Знаменитый английский писатель в свое время произвел на нее неизгладимое впечатление. «А танцевал он, как бог». В его честь даже было названо одно танцевальное движение в фокстроте, один из вариантов поворота, «чрезвычайно удобный в стесненных обстоятельствах». Пожилая дама была готова простить ему даже «левый уклон» в вопросах политики. «Но только ему. Впрочем, я уверена, что вы тоже левый. В этой стране все такие». Мод тоже нередко изъяснялась в подобных выражениях и могла запросто обронить «в этой стране».
В отличие от вдовы дипломата я был воплощением дипломатичности и только так смог избежать конфронтации. «Покажите мне это танцевальное движение», — сказал я.
Но мать Мод в этот момент уже разразилась многословным и эмоциональным монологом о судьбе иранского шаха, с которым так плохо обошлись «ему подобные». Он был болен, измучен, нуждался в профессиональном уходе. «Славный малый. А какая была элегантная пара! Подумать только, эти мусульмане выгнали их взашей. Они до сих пор живут в Средневековье, но глаза у них — красоты необыкновенной…»
Я предположил, что такой непостоянной и противоречивой натуре, возможно, будет даже приятно услышать о «неизвестном отце». Подобное определение оставляло простор для воображения и звучало предпочтительнее, чем «занудный» или «надежный» отец. Неизвестный отец мог быть кем угодно — хоть шейхом.
Наконец Мод проводила свою мать до такси, которое дожидалось ее на улице, чтобы доставить до дома в трех кварталах от нас. Гораздо позже — можно заметить, так сказать, мимоходом, — Мод узнала, что, на самом деле, ее мать отправилась на такси не домой, а по совершенно другому адресу — к любовнику, связь с которым ей удавалось скрывать многие годы. Когда это выяснилось, Мод была матерью-одиночкой