остальные… Такие группы всегда принимают форму, которая в конце концов пожирает содержание… «Секонд-хэнд для третьего мира» — с ними произошло то же самое…
— Что ж, значит, это опыт, который должно приобрести каждое поколение.
— Но нельзя навязывать этот опыт, — возразил Конни.
— Все равно он придет.
— Он приедет! Со скоростью сто восемьдесят километров в час по щебенке!
— Ты склонен преувеличивать собственное значение, — сказал я.
— Чушь. — В какой-то момент в его голосе послышалось отчаяние еще большее, чем накануне.
— Мы не знаем, что в головах у этих людей, — сказал я. — Они иначе относятся к полиции. Может быть, им и дела нет.
— Нет дела до стукача в деревне? Есть, будь уверен.
— Тогда ему пора уехать.
— Он и уедет, — ответил Конни. — Если только «лабильному» и «антисоциальному» не взбредет в голову использовать одно из своих четырех зарегистрированных орудий.
— Если ты так думаешь… Если ты действительно так думаешь, то этот отчет произвел на тебя именно то действие, которого хотел добиться автор.
Конни погрузился в молчание, размышляя и барабаня пальцами по письменному столу, а затем произнес:
— Ладно. Ладно. Я плохо прочитал этот документ.
~~~
Через несколько недель, в начале ноября мы с семьей отправились в местный трактир, чтобы отпраздновать день Святого Мартина. Нам и еще нескольким семьям предстоял традиционный вечер в краях, что дали миру не одно поколение зажиточных крестьян, а также одного писателя, портрет которого висит на стене в трактире. Одна из самых известных его книг повествует о еврее, который обманывал и обирал честных людей. Книга была написана в тридцатые годы, когда в трактире нередко собирались местные друзья Германии. Хоть заведение и сегодня выглядит так же, как в далекое военное время, печальные страницы истории предпочитают не вспоминать — большинство посетителей, напротив, оказываются очарованы атмосферой.
Кроме портрета писателя, на стенах висят фотографии, сделанные во время танцевальных вечеров с оркестром. В трактире выступали известные и не очень известные артисты, и одним незабываемым вечером пару лет назад я обнаружил среди снимков особенный, сделанный летом пятьдесят восьмого года и запечатлевший квинтет с певицей в сверкающем платье. На обратной стороне фотографии я прочел имена певицы и музыкантов. Мне было знакомо лишь одно — имя отца Генри Моргана, Барона Джаза. Вероятно, этот снимок стал одним из последних: тем же летом он погиб. На фотографии у него измученный вид. Может быть, именно выражение его лица привлекло мое внимание настолько, что я стал читать имена на обратной стороне.
Снимок был обнаружен на исходе «гусиного» вечера, и моя изумленная реакция не произвела особого впечатления — по крайней мере, на детей. Я показал им снимок со словами:
— Этот дяденька за пианино… его звали Барон Джаза… когда-то я дружил с его сыном…
— Понятно, — ответили дети.
— И что? — добавил старший.
Я натолкнулся на стену тотального непонимания.
— Они уже умерли, — попытался объяснить я.
— Ясно, — произнес один.
— Жаль, — добавил второй.
— Почему? — спросил третий.
— Когда-нибудь расскажу…
— Можно, мы пойдем? — В трактире был небольшой бар, где дети обычно смотрели телевизор или играли с музыкальным автоматом. Туда они и хотели вернуться теперь. Их не в чем было упрекнуть. Как они могли понять мое изумление?
Непреходящим или, по крайней мере, самым сильным впечатлением этого вечера стало именно это ощущение невозможности, неспособности передать чувство, которое охватывает тебя, когда внезапно возникает новая связь, когда происходит нечто неожиданное, мгновенно приближая то, что еще минуту назад казалось далеким и недостижимым. Непонимание оставляет тебя одиноким даже в кругу близких.
Все это произошло несколько лет назад. Впрочем, на этот раз в день Святого Мартина произошло нечто подобное. Дело было к ночи, уже подали кофе, коньяк и счет, гости собирались по домам. Дети сидели в баре и, поскольку их было немало, развлекались они по-разному. Кто-то смотрел телевизор, кто-то играл в флиппер, а кто-то боролся за последний глоток лимонада из бутылки. Музыкальный автомат играл песню, которую я сразу узнал — но не мелодию, а текст. Взглянув на экран с множеством окошек, среди которых можно было выбирать, я увидел названия песен и имена артистов. В ту минуту звучала «Sally, Go'Round the Roses» в исполнении «The Jaynettes»: «Sally, go'round the roses, Sally, go'round the roses, Sally, go'round the pretty roses. They won't tell your secrets, They won't tell your secrets, They won't tell your secrets, The roses won't tell your secrets».
Я узнал слова, но не мог вспомнить, откуда они мне известны — точнее, я не мог вспомнить, почему они кажутся мне знакомыми, если раньше я не слышал этой песни, не слишком популярной. Возвращаясь домой из трактира, я размышлял об этом, но ни к чему не пришел, а через десять километров мне пришлось переключиться на что-то другое. Вопрос все-таки был не из важных.
Но вскоре оказалось, что дело значительнее, чем представлялось вначале. Выяснилось, что эти строки, похожие на магические заклинания, лежали у меня на столе уже несколько недель. После драмы в стокгольмской конторе Конни я вернулся домой с большим багажом, который, к сожалению, не мог с гордостью распаковать и раздать детям — наоборот, этот неприятный багаж приходилось прятать: сообщения, информация, дезинформация, сухие факты вперемешку с догадками и смутными воспоминаниями, которые мне в течение долгого времени предстояло сортировать и укладывать, дабы не нарушать привычный ход вещей. Густав добрался до своей цели, расположенной недалеко от норвежской границы. Отец его девушки, Конни, разрешил одну проблему, создав другую, еще сложнее, — такое испытание выпало на его долю. Мы расстались друзьями, обменявшись формальными обещаниями поддерживать связь. С тех пор ни один из нас не давал о себе знать.
Поскольку речь во многом шла о догадках и предположениях, я делал заметки в помощь собственной памяти. Однако у меня не было ни малейшего представления о том, для чего мне нужны эти воспоминания. Намерения собрать их в единое повествование пока не возникало, время для этого еще не настало. Скорее, наоборот: зарубки я делал для того, чтобы избавиться от тревожных мыслей, которые меня мучили. Слова оседали на листках и клочках бумаги, которые, в свою очередь, скапливались в ящике стола, чтобы там и оставаться. Думать день и ночь о таком человеке, как Посланник, было сомнительным удовольствием. При любом упоминании этого чиновника возникало желание напиться в хлам, до полного беспамятства.
И все же я продолжал записывать, одно за другим. Часть «документов» угодила в тот ящик: анкета Конни, отчет о Сэнкет, несколько писем от Малу, несколько от Мод, мои старые смешные стихи. Вскоре ящик заполнился до краев. Однажды мне пришло в голову разыскать ту старую пьесу о Т. С. Элиоте и Грушо Марксе «Том и Юлиус», которую мне в восемьдесят шестом году дал Конни, найдя в недрах загадочного дивана своей конторы. Мой экземпляр лежал где-то в сарае, в одном из ящиков, в которых перевозили вещи восемнадцать лет назад. Я даже не знал, годится ли он еще для чтения или совсем изъеден мышами. После долгой возни с ненужными коробками я, наконец, обнаружил тот самый ящик, отмеченный большим вопросительным знаком, выведенным широким пером. Когда-то вопросительный знак, вероятно, означал сомнения относительно необходимости хранить содержимое ящика и дальше. По какой-то причине его все- таки сохранили — точнее, его спасла небрежность, лень или благословенное недоразумение.