Раздаются такты из «Sally, Go'Round the Roses». Госпожа Элиот, разумеется, полагает, что ее престарелый муж не переносит такие мелодии, и выключает радио. Но Том просит включит снова — он хочет слушать: «О truth unheard, my dear…» И вот слышится продолжение: «Sally, baby, cry, let your hair hang down. Sally, baby, cry, let your hair hang down. Sit and cry where the roses grow, You can sit and cry and not a soul will know, Sally, go round the roses».
Ремарка гласит: «The old Eliot nods, approvingly».
~~~
Этот пронзительный вопрос нельзя было отвергнуть, равно как и ответить на него: «…who is that on the other side of you?» Постепенно становилось ясно, что он уместен и оправдан везде, где бы ты ни обосновался. Вопрос входит в привычку, становится обыденным. Возникает контекст — дружба и любовь двоих, и вскоре появляется третий, так сильно желающий самоутверждения, что даже после угасания любви и окончания дружбы, когда человек остается один, третий никуда не исчезает — как тень, которая отрицает свое происхождение и утверждает себя частью иной, большей темноты. Возможно, эта истина не являлась поразительно новой, но более общечеловеческого я не нашел во всем материале. Я не мог решить, была ли она призвана нести страх или утешение, внушать мысль о присутствии божества, смерти — или речь шла о том, что целое всегда больше суммы слагаемых частей, было ли это художественно насыщенное высказывание или по случайности удачная пьяная болтовня. Кто-то нашел это примечание, написал на его основе монолог, уселся на диван, который поглотил всю пьесу, а много лет спустя вновь изверг на поверхность. Попробуй изложить такую предысторию совету драматургов в театре.
Но попытаться стоило. Собрав свои впечатления воедино так, чтобы их можно было передать, я решил связаться с Конни и сообщить, что изменил мнение о старой пьесе: кто бы ее ни написал, я готов взяться за перевод и затем попробовать найти театр, который ее поставит.
Я позвонил, но в конторе Конни никто не ответил. Автоответчик не сработал, и сигналы исчезли в тишине. Я предположил, что контора закрыта — временно или даже навсегда. Его домашний номер был засекречен, но я нашел номер жены. Анита ответила радостным, бодрым тоном и подтвердила, что контора закрыта. Фирма была на грани ликвидации.
— Конни так и не пришел в себя… — сообщила Анита. Найти его было невозможно, и, судя по ее тону, сейчас было неподходящее время для дальнейших расспросов. Я все же объяснил, что речь идет о пьесе «Том и Юлиус», и Анита пообещала передать просьбу мужу, чтобы тот отыскал меня сам.
Но Конни так и не позвонил. Спустя неделю я снова набрал номер. Анита ответила с удивлением — или попыталась изобразить удивление, как будто вовсе не имела представления о делах и словах своего мужа. Разговор закончился примерно так же, как и прошлый. Но Конни не позвонил и на этот раз. Может быть, он впал в депрессию, а может быть, не хотел напоминаний о постыдной ситуации. Мне не хотелось действовать дальше без его одобрения, поэтому пьеса осталась непереведенной, хоть и лежит по-прежнему на столе, среди прочих документов, имеющих отношение к этой истории.
Один из вышеупомянутых документов — письмо, полученное мною в конце ноября. Его отправил Густав, из деревни у норвежской границы. Начал он с благодарности за помощь и с извинений за то, что долго пропадал. Густав удостоверился, что я все же в курсе происходящего, благодаря другим источникам, и знаю, «где находится Сэнкет и что это означает». Он понимал, что мы беспокоились о встрече в горах, когда он ворвался в их мир, дав понять, что мнимая тайна давно известна врагам. «Камилла, конечно, разозлилась, — писал Густав. — Не потому, что приехал именно я, но потому, что я имел отношение к ней. Она боялась, что на нее возложат вину». Но ничего подобного не произошло. «Они сразу поняли, кто настучал, — писал Густав, — и вышвырнули его прочь, и еще долго над этим смеялись. Он стал местным Квислингом. Здесь многие привыкли к полицейской слежке. Мол, никогда не знаешь…»
Из дальнейшего становилось ясно, что Густав и Камилла помирились, нежно любят друг друга и решили жить на севере, «пока все идет хорошо, как сейчас».
Хорошие новости. Мое внимание особенно привлекла фраза «никогда не знаешь». Я увидел в этом утешительный знак, говорящий о том, что его северные друзья вовсе не фанатики, лелеющие представления о Совершенстве. С такими людьми я сталкивался в самых разных ситуациях: они поднимают ужасный шум, стоит им узнать, что поблизости есть неверный. В результате начинаются процессы, которые могут разрушить все.
Письмо Густава было выдержано в жизнеутверждающем, почти веселом тоне до самого конца: «Ты должен позвонить маме!» За прощанием следовала приписка: «Я серьезно,
В начале декабря я должен был снова поехать в Стокгольм по делам, и мог заодно повидаться с Мод. Я позвонил ей, чтобы предложить встречу. Часы показывали не больше восьми вечера, но по голосу было слышно, что я ее разбудил. Она говорила хрипло и медленно, я застал ее врасплох, и она, очевидно, не слишком обрадовалась.
Я спросил, не помешал ли. Мод ответила отрицательно. Я поинтересовался, как она себя чувствует. «Отлично», — как бы недоуменно ответила Мод. Ни в одном разговоре со мной она не упоминала ни о каких болезнях. Густав что-то говорил, но тема потонула в потоке прочих важных вещей, связанных с ним.
Мод была немногословна, и я тщетно пытался выяснить, рада она моему звонку или желает поскорее закончить разговор. Повисали долгие паузы, она не реагировала на мои уловки и не спрашивала, как у меня дела. Мод казалась вполне равнодушной.
— Густав прислал письмо, — сказал я. — Кажется, ему нравится на севере…
— Не сомневаюсь, — ответила она. И точка.
Все это начинало раздражать. Может быть, следовало сказать, что ее сын настойчиво просил меня позвонить ей, что он беспокоится, а я хочу понять, почему.
Наконец, я сообщил, что собираюсь в Стокгольм и «очень хотел бы пригласить ее на ужин».
Помолчав секунду, она ответила:
— Не выйдет.
Выдержав еще одну паузу, она добавила:
— Но ты можешь прийти ко мне, поужинаем здесь.
На том и порешили. Больше сказать было нечего, и, чтобы поддразнить ее, я произнес:
— Спокойной ночи, можешь спать дальше.
На что Мод неожиданно, будто в чем-то признаваясь, ответила:
— Да, буду спать.
~~~
В Стокгольме не первый день стояли холода, пару раз шел снег, днем таял, ночью снова примораживало, затем вновь наступала оттепель, а на следующий день после очередной холодной ночи могло припорошить снегом. На тротуарах было скользко, так как никто не собирался брать на себя ответственность за посыпку улиц песком.
Пожалуй, декабрь — лучшая пора в Стокгольме. Множество населяющих его крестьян довольно наблюдают, как город украшается символами древних деревенских традиций, светящимися, блестящими, ароматными стеариновыми свечами, отлитыми бабулькой где-нибудь на чердаке, еловыми ветвями из далеких лесов, соломенными козлами, факелами и открытым огнем с треножниками и котлами, полными горячего варева с приправами по старинным и тайным рецептам. И, вопреки ожиданиям, крестьяне вдруг понимают, что живут в большом городе и начинают соответственно себя вести: отправляются в центр и тратят все свои деньги на развлечения, рестораны и подарки. И тут, и там, даже в обычно пустынных местах можно встретить людей навеселе после кружки глинтвейна, нагруженных подарками, с загадочными улыбками. Даже самые плохие рестораны в эту пору набиты до отказа.