Пьеса, на удивление хорошо сохранившаяся, лежала в пластиковом файле. Даже запаха не было. Я отнес ее в библиотеку, и как-то ноябрьским днем, усевшись перед камином в библиотеке с тарелкой последней осенней малины, которую собрали перед заморозками, стал читать пьесу. Сумерки загустели, малина осталась нетронутой.
Пьеса «Том и Юлиус», разумеется, была совсем не такой, какой я ее помнил. Прежде всего, она была лучше, намного лучше. А может быть, я, повзрослев на восемнадцать лет, вырос как читатель. Знакомясь с ней впервые, между убийством премьер-министра и катастрофой в Чернобыле, я был слеп и глух к тому, что значилось между строк, замечая лишь натужное выворачивание слов, скучные шутки и непереводимую многозначность — то есть все, чем страдает любительская драма. Взаимное уважение и восхищение двух джентльменов казались смешными, немного студенческими. Все, что прежде представлялось в лучшем случае трагикомичным, теперь, спустя годы, стало большим, возвышенным, общечеловеческой трагедией, скорбью, полное понимание которой, возможно, требовало человеческой зрелости.
Это была история двух всемирно известных гениев, каждый из которых знал, что это признание стоило утраты другого. Грушо Маркс видел самого себя, свои тайные свойства в Т. С. Элиоте и наоборот — Элиот видел свое собственное проклятое упрямство на пике случайного матадора. Кроме того, все, что они говорили, было также посвящено их женам как отчаянная мольба о понимании, обращенная к двум женщинам, которые не видели ни первого, ни второго, но третьего. Он постоянно присутствовал невидимым пятым персонажем, вызванным миметическим соревнованием джентльменов — более совершенное существо, столь же близкий, сколь недоступный, предмет поклонения и зрелого смирения.
В пьесе есть эпизод, по-любительски снабженный ремаркой «in the utmost gravity», большей частью состоящий из монолога Тома. Он звучит в ответ на реплику Юлиуса, который в стремлении угодить выучил наизусть часть «Бесплодной земли». Он цитирует:
Первый комментарий Тома звучит как одна из сносок: «Кажется, Шэклтон рассказывал, что первооткрывателям, когда их покидали силы, казалось, что их
Тогда Юлиус, пытаясь быть остроумным, произносит: «Сколько нас будет за столом сегодня вечером?» — «Четверо». — «Тогда накрывай на пятерых!»
Но Тому вовсе не хочется острот. Ремарка велит направить на него свет прожектора. В вольном переводе пьесы, вовсе не таком непринужденном, как цитируемый выше, Элиот произносит «in the utmost gravity»: «Каждая семья — полярная экспедиция: иссякающие силы и вечный подсчет расходов, которые всегда больше, чем следует».
Кто он, шагающий с тобой?
Еще можно вспомнить времена, когда ты видел в ней высочайшие высоты, а она — высочайшие высоты в тебе. Разреженный воздух и потоки света. Шанти.
Целая зима в биваке и ожидание у обрыва, чудесный мотив — видеть высочайшие высоты.
Но ведь на каждой вершине ждет флаг и шаги безликих конкурентов.
Кто он, шагающий рядом с тобой?
Всегда наступает этап, когда мужчина чует другого мужчину, а женщина — другую женщину.
Медлительность того, за кем ты постоянно наблюдаешь мысленно и в движении. Того, кто не поспевает и все больше опаздывает к ночному привалу. Hurry up please it's time.[35]
Кто он, шагающий рядом с тобой?
Наступает момент, когда ты, достигнув середины пути своей жизни, чуешь знакомца, что идет рядом с тобой и ждет — того, кем ты станешь, но не хочешь становиться. Того, кто спокойно ждет верной горячки, ошибки, неверного шага, осечки — слабая защита прекращает огонь.
Тогда он с холодным расчетом вступает, выходит вперед, называет имя, после всех лет молчаливого ожидания. С чиновничьим вниманием он набрасывает морщины на юное еще лицо, тяжелит беспечные еще шаги, обретая страшное сходство.
Ты ушел мальчиком, а возвращаешься таким, как твой отец. Родные улыбаются, словно перед искусным портретом. Дамы из паба щебечут через решетку: «Oh, late Sweeney's back!»
Чтобы мы ни делали, третий с нами.
Но не поддавайся отчаянию — накрой на стол для еще одного, расстели еще одну постель. Возможно, ты нужен третьему. Не бойся, у нас есть провиант — пара мешков замороженной любви, ее хватит на те месяцы, что предстоит провести на льдине, которую вы зовете домом.
(Hallucinating, like someone freezing to death.)
Летом — ведь лето все-таки наступает — ты выходишь в розовый сад с подносом, на котором чай и печенье и лимонад для детей. Послеполуденный покой.
Еще один бивуак, временное пристанище, но все же — ваше.
Вокруг тихо, слово в окрестностях все затаило дыхание.
Спокойно, тихо и светло.
Только и есть тень, что от бабочки, кружащей над детьми, что тихо играют на одеяле в траве.
Мужчина откидывается на спинку кресла и закрывает глаза.
Женщина откидывается на спинку кресла и закрывает глаза.
Там есть третий.
Оба слышат — поднимается и опускается чашка, собственный звук живого и мертвого.
Когда-то все это не произвело на меня особого впечатления, но теперь я сознавал собственную ошибку с привкусом стыда. Осенняя малина осталась нетронутой. Я долго сидел в кресле, почти без движения. Темнело, и вскоре комнату освещали только тлеющие в камине угли. Я думал, что кое-что понял за прошедшие годы, но теперь видел, что мое знание — всего лишь дорожные указатели.
Прошло некоторое время, прежде чем я смог взять себя в руки и дочитать пьесу до самого финала, который тоже неверно запечатлелся в памяти. Я думал, что все заканчивается глупой сценой, в которой Том и Юлиус сидят в разных концах дивана, попыхивая сигарами, свет меркнет, и Грушо произносит остроумный парафраз «Hollow men».
Эта сцена в пьесе присутствовала, но за ней следовал другая, более многозначная. Текст заканчивается тем, что господин и госпожа Маркс рано уходят домой, а господин и госпожа Элиот остаются в гостиной. Госпожа Элиот включает радио, чтобы услышать новости Би-би-си.
Но еще рано, новости не начались. По радио передают музыку, современную музыку — рок-н-ролл.