духе.
Поздоровавшись, Карпушка спросил у Рыжова:
– Лошадёнку-то сдал, кум?
– Сдал. А твоё какое дело?
– Сдал, и хорошо, и слава богу. Чего ж тут сокрушаться? Люди по две лошади сдали, и то ничего.
– Это не ты ли сдал? – ехидно спросил Илья Спиридонович. – Тебе легко так говорить. Лошадей у тебя, кум, отродясь настоящих-то не было. Был меринок, да и тот цельну зиму на перерубе подвязанный верёвками висел. Не в обиду тебе будь сказано, ты и не особенно старался, чтобы у тебя были лошади. Мотался по свету да языком, как помелом, трепал. Записался теперь в колхоз, а колхозу – шиш с маслом! В заявлении указываешь, – читал я его ноне! – что сдаёшь артели сад. А что это за сад? Один осокорь да крапива у тебя там. А каково вот свату со своим расставаться? С молодых лет спины не разгинал, ни сна, ни отдыха не ведал, а теперь отдай в чужие руки, всё погубят, поломают. Это как? Ить чужие руки – крюки, они ничего не пожалеют. Не своё, скажут, чего же тут жалеть! А тебе что? Ярчонка твоя никому не нужна, а Маланью не обобществляют. Тебе, конешное дело, от колхоза одна польза выходит – слыхал, коровёнку тебе посулили. Чужую-то председателю не жалко – бери, активист! А нам со сватом Михаилом одни убытки. Я вот ныне кобылку отвёл, а там, глядишь, и Бурёнку придётся со двора сгонять.
Карпушка решил пойти на хитрость.
– Верю, верю, кум. Нелегко со своей-то животиной расставаться. Словно душа с телом… Но и то сказать, кум, власть Советская, она наша, рабоче-крестьянская, за простого мужика стоит. Не будет же вести нас она к худому. Совместно, сообча мы любую нужду осилим. Вот ты тут меня осокорем попрекнул. А что я мог один-то поделать с ним, с этим чёртом? Бился, бился, чтоб сгубить, умертвить его, да не сладил – плюнул и бросил. Помочь собирать для такого дела вроде бы неудобно, смеяться бы стали надо мною. А ведь сообча-то, всем миром-колхозом мы враз его одолеем. У Михаилы хорош сад, слов нет! И всё-таки я вам вот что скажу: по нашенским пойменным местам разве это сад? Слёзы горючие, а не сад! Ведь колхоз могёт посадить во сто раз больший – по всей Игрице протянется. Вон уже Ванюшка со своими комсомольцами начали думать о таком саде. Слышал я их разговор с председателем колхоза. И ежели ты, Михайла, подсобишь им своими советами – в десять лет будет преотличный сад! Вот оно какое дело! А один куды сунешься? Опять же к Савкиным в долги полезешь, а они с тебя три шкуры сдерут. А в колхозе, вишь, и тракторы появились. Стало быть, правду говорили. В Липнягах и у Берёзового пруда старые межи сравнивают…
Но Илью Спиридоновича нелегко было убедить.
– Тракторы, тракторы! – перебил он. – Видал я вчерась твои тракторы. Сам в Липняги ездил поглядеть. Ползают, как пеша вошь по… Срамота! На быках и то спорее. Всю землю нефтой пропитают, осот не вырастет – не то что пшеница. Трещат, аж в ушах больно. А трактористы грязнее самого чёрта. Надолго ли хватит человека! Чахотку получит – и конец! Мериканец – он хитрый. Небось на свои поля не пустил эту гадость. В Расею отправил: народ, мол, тёмный, всё купит.
– Американцы давно на тракторах пашут, – попытался урезонить Илью Спиридоновича Карпушка.
– Давно, но не на таких самоварах, – не сдавался Илья Спиридонович.
Михаил Аверьянович не вступал в спор. Всё о чём-то думал, глядя на пол. Под конец поднял голову, спросил:
– Ты, Карпушка, сам слыхал Ванюшкин разговор о саде аль выдумал всё?
– За кого же ты меня принимаешь, Михайла? – обиделся Карпушка. – Отродясь не врал! Сам всё, как есть, слышал, собственными ушами. Даже присоветовал им с тобой покалякать, насчёт саду.
– Добре.
16
В просторном поповском доме разместились одновременно и сельский Совет, и правление колхоза, и с небольшим своим бумажным хозяйством секретари партийной и комсомольской ячеек Савкина Затона. Иван Харламов и двое райкомовских уполномоченных находились в доме, когда туда уже далеко за полночь заявился Митька Кручинин. Вид его был странный: лицо бледное, глаза припухшие, побелевшие сухие губы потрескались. Он всё время облизывал их, но губы тотчас же снова высыхали. На Ивана и уполномоченных глядел несвойственным ему заискивающим, просящим взглядом.
– Ты что? – с удивлением уставился на него Иван, серый и вялый от многих бессонно проведённых ночей.
– Так… ничего.
– Врёшь.
– Сам ты врёшь.
– А чего гляделки-то прячешь? Говори, что случилось?
– Сказал, ничего… Да и не к тебе я, что пристал? Я вон к ним. – И Митька кивнул на райкомовских уполномоченных, склонившихся над каким-то списком. – Пойдём со мной, может, поддержишь.
– В чём?
– Будто и не знаешь. Завтра раскулаченных увозят, и Польку мою тоже. – Митька вдруг качнулся, на минуту закрыл глаза, а когда открыл их, они блеснули прежней Митькиной отчаянной решимостью. – Не отдам я Польку. Слышишь? Не отдам! Я женюсь на ней!.. – После этого он смело шагнул к столу, за которым сидели уполномоченные. Начал напрямик, зло, отрывисто: – Прошу Пелагею Савкину вычеркнуть из вашего списка. Она за отца и деда не ответчик…
– То есть… как же это? – не совсем понял старший уполномоченный, широкоплечий, сутулый мужчина лет сорока пяти. Он поднял на Митьку усталые, глубоко запавшие и оттого казавшиеся тёмными глаза. – Как не ответчик? Она дочь Епифана Савкина или не дочь?
– Ну, дочь. Не она же наживала богатство… – Толстые губы Митьки дрожали, он смотрел на уполномоченного уже почти враждебно.
– Ты комсомолец?