воздуха.
Тогда Шабанов прощал их от незнания предмета; потом – из детской жалости к судьбе обделенных, которым всегда хочется кинуть в шапку копеечку.
Домой он прибежал через двое суток, застал лишь сестру, выпил кружку молока и рванул в лес, где мать с отцом готовили дрова. Ни слова не говоря, взял колун и принялся крушить чурки.
Мать в летние каникулы успокаивалась, от обыкновенной крестьянской работы у нее приходили в норму издерганные нервы, и она становилась необычно ласковой, сердобольной и чуткой. Поглядев, с какой веселой и звонкой силой отскакивают поленья, она все поняла и, улучив минуту, тихо порадовалась за сына.
– Как же тебе удалось, Германка?.. У нас из военкомата были, сначала ругались, потом сказали, как начальник училища узнал, что ты в Калинин побежал за двести верст – сразу зачислил. Этот парень, говорит, должен учиться! Десяток блатных выгоню – его возьму одного! Так уж радостно за тебя стало!.. Жалко отпускать из дому, но иди, коль сам все сделал. Только отцу ничего не говори, пока сам не спросит. Его тут по милициям затаскали, переживает сильно... Пойди, поешь. Там, правда, один хлеб остался, но это зайчик послал...
В тот день отец и словом не обмолвился, хряпал березы на землю, распускал на чурки и, выжав потную рубаху, жадно хватал ледяную, родниковую воду из ведра. В сторону сына даже глаз не поднял за весь день, и когда свечерело, сунул мотопилу в телегу, подождал, когда сядет мать, и понукнул школьного мерина. Герман остался в лесу и, едва телега скрылась, отшвырнул колун и повалился на кучу свежерасколотых дров. Березовый сок давно уже отшумел в древесине, однако сохранился его сладковатый, чистейший запах, который дразнил воображение и одновременно навевал безмятежный и такой же вкусный сон. И под корой, сорванной с поленьев, еще оставалась хоть и жестковатая, но еще сладкая кашица, которой, если сдирать зубами и глотать не жуя, можно насытиться, не просыпаясь.
Эти же дрова были чужими, хвойными, смолистыми, пахли ярко и сильно, не вызывая приятных ощущений, и долго спать на них становилось невозможно из-за излучаемых в воздух угарных, эфирных масел. Кружилась голова, во рту накапливался горький вкус сгоревшей взрывчатки и невыносимо хотелось пить. Шабанов не проснулся – скорее, очнулся и обнаружил, что лежит на спине, раскинув руки, словно распятье. Разодрав слипшиеся веки, попробовал осмотреться: вокруг был лес, просвеченный восходящим солнцем, с оттенком прошлогодней блеклой зелени мох на земле и огромная куча дров. Ворочать головой он не мог, под черепом перекатывался тяжелый, чугунный шар – повел глазами...
– Где я? – спросил вслух и не услышал своего голоса.
В какой-то момент почудилось, снова в детстве, на заготовке дров, и можно закрыть глаза и поспать еще – отец все равно поднимет, когда надо.
«Как хорошо! – подумал он. – Всего лишь начало лета и впереди целая жизнь...»
Он и в самом деле расслабился, готовый уснуть, однако желая изменить положение, пошевелил руками и ощутил, что нет одной кисти. В левой, живой и целой, что-то было зажато, а вот правой не существовало...
– Это я отлежал руку! – в следующее мгновение обрадовался он. – Сейчас разомну, появится кровоток и все пройдет.
Однако в это время откуда-то взялся и вырос над ним военкоматовский капитан.
– О! Здорово были! – засмеялся он. – Ты чего здесь разлегся? Вставай, пошли! Труба зовет!
– Какая труба? – спросил Шабанов.
– Обыкновенная, боевая! Вставай!
Тут он вспомнил, что этот капитан давно умер, сгорел от вина. Лет десять кряду, начиная с суворовских времен, Герман приезжал в отпуск и приходил к нему становиться на временный учет, а эта тыловая крыса всякий раз над ним потешалась.
– А! Спринтер! Ну ты как, на поезде приехал или бегом прибежал? – И смеялся откровенно, нагло, при этом обращаясь к кому-либо из гражданских – шоферу или уборщице: – Вот этот пацан чуть ли не за сутки до Калинина добежал! Умора! Говорит, летать хочу, пустите в полет!
Шабанов дважды получал звания досрочно, можно сказать, на глазах рос, а капитан словно не замечал этого и продолжал над ним подсмеиваться, находя в этом развлечение. Герман стоически терпел, не в силах преодолеть некий «сыновий» комплекс: этот сельский, омужиченный офицер годился ему в отцы, и язык не поворачивался послать подальше, по физиономии врезать рука не поднималась – будто держал кто-то! Для него, наверное, Шабанов действительно на всю жизнь оставался пацаном, невзирая на воинские уставы и порядок, и ничего нельзя было с этим поделать. Мало того, этот капитан стал неким стимулятором роста: все время хотелось доказать ему свою состоятельность, и хоть вспоминался он редко, обычно перед отпуском, однако Герман с удовольствием отмечал, что едет домой с новым результатом, который наконец- то будет на родине оценен по достоинству.
Но не тут-то было! Ни капитан, ни отец не замечали его успехов, относясь ко всему с каким-то странным спокойствием. И вот когда в двадцать шесть Шабанов стал майором, поступил в академию и приехал в отпуск, готовый и за грудки взять, и послать, внезапно узнал, что капитан уж год как служит в подземных войсках.
Теперь стоял, посмеивался и звал:
– Хватит валяться-то! Встать! К воротам шагом марш!
– Я где, капитан? – спросил Герман.
– Как где? Теперь на том свете! Все, отбегался, отлетался, парнишка! – засмеялся и, обращаясь к кому- то невидимому, добавил: – Этот пацан кольцо на «принцессе» рванул. Совершил героический подвиг, жизнью пожертвовал. Так куда прикажете отвести?
– Да пошел ты в звезду! – заорал на него Шабанов. – Отвечай, когда спрашивают! Что у меня с правой рукой?
– Оторвало! – с удовольствием сообщил тот. – Как ножиком отрезало!.. Рука – ладно, ты себе на грудь посмотри и на живот. Все разворотило...
– Почему?
– Кольцо дернул! А инструктор обманул, никаких тридцати секунд, взрывается мгновенно. Ты сейчас электроникой напичканный, как робот. Глянь, всякие диоды, триоды из брюха торчат. В «принцессе» же не было замедлителя!
– Ну, сука!..
– Теперь поздно ругаться. Пошли к воротам.
– К каким воротам?
– В рай! За геройский подвиг автоматом влетаешь в рай, понял? Только брось оружие.
– А ты теперь здесь служишь?
– Где ж еще? Вот такой молодняк, как ты, принимаю, развожу по командам, кого в какие ворота... Беда с вами! Одна морока!
– Блин, и на том свете меня достал! – Шабанов выматерился.
– Отставить разговоры! – гаркнул капитан. – Встать! К воротам шагом марш!
– Слушай, крыса тыловая! – Герман привстал. – Отстань, а? Я сейчас полежу, и все пройдет. Чувствую же, пока живой, только рука... И ухо болит.
– Ты покойник, Шабанов!
– Не хочу...
– Знаешь, брат, на том свете, как в армии, хочешь – не хочешь...
Герман потянул к себе левую руку и обнаружил в ней пистолет-пулемет «Бизон».
– Вот наконец-то я с тобой расквитаюсь! За все насмешки и оскорбления! На, держи!
Нажал спуск, однако из ствола вырвалась струя пара или дыма, отчего капитан засмеялся, повертел пальцем у виска и преспокойно куда-то пошел: пространство вокруг было странное, нереальное – земли под ногами не существовало.
«Это же сон! – обрадовался Шабанов. – Так бывает только во сне».
Солнце пробивалось сквозь деревья и уже пригревало щеку, мир сквозь прикрытые веки виделся радужным, изломанным, и все-таки настоящим. Правда, гудело в голове, режущий, пронзительный скрип отдавался в ухе и палило лодыжки ног, однако эти болезненные ощущения становились подтверждением