крайнего – человека в полувоенном, – приказал работать. Однако за того вступился картавый, что бывал в Нарымской ссылке.
– Что вы тут распоряжаетесь? – стал нападать он. – Кто вы такой?
– Вы что, в душу!.. – взъярился Ковшов. – Бежать надо!
– Наша фракция решила в побеге участия не принимать, – прокартавил бывший ссыльный. – Арест незаконный, поэтому мы будем требовать освобождения.
Ковшов на какое-то мгновение остолбенел и не мог сказать ни слова. Потом, опамятовавшись, полез к картавому, бормоча затравленно:
– Фракция… Ну, фракция! Счас я тебя освобожу! – И своей огромной пятерней потянулся к его горлу.
Тот шарахнулся в сторону, заверещал; сидящие вокруг схватили Ковшова за руки, за ноги, повалили на пол. Он вырвался, отполз на четвереньках к двери, распрямился.
– Нашей кровью революцию делать! – гулко постучал в грудь. – Нас, как назем, в землю, за светлое будущее… А сами?.. Н-нет! Побежим, дак все!.. И ты! – сунул кулак в сторону картавого. – Первый в дыру полезешь!
Тот не успел ответить – в дверь застучали прикладом.
– Вот я вам побегу! – донесся голос охранника. – Садану через дверь – и в кого бог пошлет. Все одно вы там несчитаны.
Ковшов осекся, прильнул глазом к пулевой пробоине. Стало тихо.
– Так-то, – удовлетворенно заметил охранник. – Чтоб как мыши сидели! Я порядок люблю!
– Слушай, земеля, – позвал Ковшов. – У нас тут один помер, вынести бы.
– Открывать не велено, – сказал часовой. – Я открою, а ты меня подцепишь!
– Дак воняет, дышать нечем, – пожаловался Ковшов. – Будь человеком, землячок. Ты родом-то откуда?
– Не велено! – прикрикнул охранник. – У нас и так один пропал…
Ковшов притих, потом заругался:
– Будь человеком, слышь? Он от тифа помер! Мы ж заразимся!
– Тем более не велено, – откликнулся часовой и захрустел щебнем вдоль вагона.
Вырезанную дыру величиной в ладонь Ковшов прикрыл соломой, сунул в нее шашку, а сверху опрокинул мертвого:
– Сторожи пока, Семен…
Когда вагон подцепили к эшелону, охрана сменилась, но и нового часового, из солдат, уговорить вынести покойного не удалось. При слове «тиф» к вагону опасались приближаться. Это было на руку – не станут соваться, если решат искать исчезнувшего казака. Ковшов больше боялся, что найдут карабин и шашку; узнать казака теперь бы никто не смог…
Однако из-за тифа больше не выпускали за водой и не брали пустых котелков.
Резать пол здесь тоже было опасно, да и бессмысленно: в ночной тишине слышался малейший скрип, но Ковшов долго не мог успокоиться. Он метался по вагону, спотыкаясь о лежащих, доставал припрятанный карабин и, осторожно открыв за–твор, проверял патроны. Забываясь в тяжелом сне, Андрей скоро просыпался, потому что рука сама тянулась к ране и бередила ее; свежая кровь напитывала затвердевшую повязку. Ковшов не спал. Пристроившись у Андрея в изголовье, дразнил картавого:
– Эй, фракция! Прошение-то написал? Ежели написал – тащи, резолюцию наложу!
В следующий раз Андрей очнулся от сна, когда вагон уже потряхивало на стыках. В узкие окна под крышей проникал розоватый утренний свет. Люди спали, скрючившись от холода, во сне натягивали на себя пласты мятой соломы, жались друг к другу…
В углу возле мертвого казака стоял на коленях Ковшов и резал пол. Гимнастерка прилипла к лопаткам, коротко стриженные волосы стояли дыбом. Он часто отдыхал и через обвисшее плечо глядел на спящих, словно пересчитывал их. Заметив, что Андрей проснулся, Ковшов пробрался к нему.
– Хреново дело, – прошептал он. – Занемог я что-то, ослаб. В озноб кидает и нутро горит…
Андрей поймал его взгляд, непривычно мутный и вялый; под глазами проступали серые круги.
– Я тебе только доверяю, – продолжал Ковшов. – Боюсь, не тиф ли у меня? Накликал, поди, на свою голову… Тебе доверяю. Ты молчишь, а эти все говоруны… Да и видел я, как ты рубал… Слушай, «фракция»-то ночью что удумал: требовал оружие им отдать. И наших эта сволота уговорила, и наши туда же… Чтоб я чего не натворил… Вот, хрен им! Не дал!.. – Он огляделся и склонился ниже к лицу Андрея. – Я перепрятал… Карабин тут, возле тебя, под соломой. И патроны… Да чего-то у меня голова совсем тяжелая, в пот бросает… Одну плаху почти совсем разрезал, вывернул, а он еще не пролезает. – Ковшов кивнул на мертвого. – Придется еще одну… Его выброшу и сам на то место лягу. Дыре этой хозяин я! А то эти сволочи продадут дыру белым!.. Береги ее, понял? У меня тиф, чую… Накликал… А ты молчи! Хорошо, что молчишь… Тебе бы вот повязку сменить, чтоб не загнило. Снимай рубаху, пока сила есть – завяжу. Только отрывать тряпку буду – не ори. Воды нет, отмочить нечем…
Андрей сел и осмотрелся. В вагоне все спали: тяжелое дыхание заполняло пространство. Он заметил неподвижного комиссара и пополз к нему, склонился над головой, слушая, дышит ли.
– Да брось ты его! – громко прошептал Ковшов. – О себе подумай. А он нас переживет… Его просто так не раздавишь. Живучий, как клоп.
Убедившись, что Шиловский дышит, Андрей вернулся на свое место.
– Я слыхал, клоп может и в пустыне тыщу лет лежать, а потом вылезет и укусит, – усмехнулся Ковшов.
Андрей снял френч и остатки рубахи. Ковшов оторвал рукав, скомкал и велел помочиться на него. Затем с хрустом размотал повязку. Андрей хватал руками солому, выгибался от боли; из подсохшей рубленой раны обильно пошла кровь.
– Пускай, пускай, – успокаивал Ковшов. – Мыть-то рану нечем, пускай сама промоется…
Потом он приложил к ране мокрый рукав рубахи и крепко примотал его изорванным в полоски подкладом френча. Прислонившись к стенке, Андрей напрягся, переждал лютую боль.
Ковшов не смог разрезать вторую плаху в полу. Он сделал проще: изрубил казака и выбросил его в дыру по кускам. Сквозь дрему Андрей видел эту страшную картину, но внушал себе, что это сон, и когда проснется, то ничего не будет. В общем-то так и вышло. Утихшая боль опустила его в глубокий сон и когда он открыл глаза и очнулся, то увидел, что наступил день и поезд стоит. В вагоне снова шел какой-то жестокий спор. Андрей с трудом повернул голову назад: мертвого казака не было. На его месте, разметав руки, лежал Ковшов. Рядом пристроились два красноармейца, а остальные люди находились на некотором расстоянии, сидели и лежали тесно, будто Ковшов, отвоевав себе и своим товарищам целый угол в вагоне, никого не подпускал.
Андрей подполз к Ковшову, но кто-то сказал испуганно и зло:
– Тиф! Ку-уда?! Тиф!
Ковшов лежал в поту, из пересохшей глотки вырывался сдавленный стон. Иногда по телу пробегали судороги, и он начинал трястись. Андрей завернул подол гимнастерки – разводья сыпи ползли с живота на грудь…
За стеной вагона на все лады трещали кузнечики, пели птицы и шелестела под ветром трава. Если закрыть глаза, то сразу начинал чудиться жаркий день Ивана Купалы, когда мужики, пережидая зной, ложились в тень под телеги и впадали в тот самый легкий сон, при котором не теряется реальность, но и длинной чередой идут сновидения. Дядя, владыка Даниил, как-то втолковывал племянникам, что во время сна душа оставляет тело и улетает высоко-высоко, чтобы очиститься и напитаться чудесным горним светом. И потому человек встает отдохнувшим и со светлым чувством. И если судить по-дядиному, то в те часы дневного отдыха душе не надо было подниматься в заоблачные выси; очистительный горний свет начинался сразу же от земли и заполнял все пространство. Он виделся сквозь ресницы смеженных век, переливался радугой, и душа, не покидая тела, начинала очищаться. Она купалась в этом свете, по-детски бездумно ныряла в его глубину, брызгалась, смеялась, захлебывалась, а потом выбиралась на берег, прыгала на одной ножке и приговаривала: «Мышка, мышка, вылей воду под осинову колоду…»
Лежа возле Ковшова, Андрей жмурил глаза, старался слушать только шелест трав и пение птиц, но человеческие голоса были сильнее, и тот чудный горний свет никак не мог опуститься до земли, чтобы хоть