Старик отрицательно мотнул головой и стал чертить костылем фигуры на земле.
– То-то и оно, – удовлетворенно протянул Видякин. – А компромисс – это когда люди друг друга не обижают в открытую, но делают по-своему.
– Так что же делать, Иван? – с надеждой спросил Пухов. – Выходит, как народникам этим, драться?
– Ваня, – позвала Настасья. – Время – шесть. Ехать пора. Пока доедешь – магазины откроются… Я мешки приготовила.
– Знаю, – бросил Видякин и пошел к гаражу, где у него стоял купленный в леспромхозе и заново собранный «газик».
– Так что же, Иван? Посоветуй, коли ты такой ученый.
– Дерись, как совесть подсказывает и как умеешь, – сказал Видякин. – Тебе соли, случайно, не надо? А то я за солью поеду. В огороде все спеет – спасу нет.
– Ну я им устрою! – Глаза у Пухова сверкнули. – Поглядим, кто правый!
Старик круто развернулся и пошел на улицу, далеко выбрасывая костыль и припадая на деревянную ногу.
Срок, отмеренный Никитой Иванычем на разбор его жалобы, подходил к концу, и он уже не находил себе места. Бродил по двору, перекладывал с места на место инструменты, пинал щепки, а кобель Баська пугливо выглядывал из-под сенок и боялся высунуть нос. Простить ему «пьянку» с мелиораторами дед Аникеев никак не мог и однажды так огрел штакетиной по хребту, что вмешалась Катерина:
– Животное-то при чем?
– А пить больше не будет! – пояснил Никита Иваныч. – Доехали, можно сказать: собаки водку жрать начинают.
И погрозил кулаком пустой соседней избе.
Как-то утром – срок совсем уже вышел, и Аникеев набросил еще три дня – Катерина будто между прочим заметила:
– Седни что-то тракторов не слыхать. Так все трешшат, трешшат…
Завхоз прислушался. В стороне болота действительно была тишина, хотя мелиораторы уехали на работу часа три назад. Во все остальные дни с болота доносился приглушенный рев бульдозеров, и Никита Иваныч представлял себе, как раздирают ножами мясистую торфяную землю и как дымится она, собранная в высокие гурты, а глубокие котлованы заполняются бурой, грязной жижей.
– Можа, потонули трактора-то? – предположила Катерина и стеснительно улыбнулась. – Можа, Хозяин- то прибрал их? Не дает зорить свою избу…
– Эти трактора специальные, – неуверенно сказал дед Аникеев. – Их не шибко-то утопишь.
Однако у самого вдруг искрой пробило сомнение. Хозяин-то, конечно, не приберет. Он ведь, как ни говори, а только животное. И разума у него нету. Так, редкий зверь да и все. Куда ему с тракторами сладить! А вот утонуть они могут. Кое-где «окна» еще остались и светятся зеленой травой. В такую гибель ухнет бульдозер и с концами. В «окнах», бывает, дна не достанешь. Человек пеший пройдет – машина провалится… Когда-то японцы сигали в них, так и уходили вместе с амуницией. Партизаны пробовали винтовки хоть достать, да куда там!
Вместе с этим подозрением Никита Иваныч ощутил слабую надежду: а что, если в обход его, автора жалобы, уже пришел указ из Москвы прекратить осушение болота? Не потому ли замолчали трактора? Вдруг уж распорядились, а он болтается у себя во дворе и ничего не знает?
Еще немного, и Завхоз бы отправился на болото проверить; но вовремя протрезвел. Если бы такой указ вышел, то в Алейке обязательно появился бы приезжий человек и незамеченным бы уж никак не прошел. В поселке же не то что кто чужой оказался в эти дни, – наоборот, один свой потерялся – Пухов. Сколько уж времени прошло, а на двери все висит и висит красный от ржавчины замок.
В тот день, дождавшись Ирину, Никита Иваныч первым делом спросил:
– Чего это бульдозера нынче не гудят?
– Не знаю, – легкомысленно пожала плечами она и торопливо достала из этюдника кусок холста. – Гляди, папа.
Дед Аникеев посмотрел и отшатнулся. С полотна глядел на Завхоза начальник мелиораторов Кулешов. Чуть прищуренные глаза, крепкие сухие щеки, раздвоенный подбородок… «Как живой, собака! – подумал Никита Иваныч. – Ишь уставился…»
– Ну и как тебе? – ликуя, спросила Ирина. – Мне еще осталось довести кое-что, прорисовать детали… Портрет будет называться «Мелиоратор Владимир Кулешов».
– Нашла кого рисовать, – сердито протянул Никита Иваныч. – Он же вредитель!
– Эх ты! – обидчиво бросила дочь и, схватив картину, повесила ее на гвоздь, под божничку. – Ты не знаешь, а говоришь.
– Убери его из дому! – вскипел Никита Иваныч. – Глаза б его не видели, тьфу!
– Да? – скандально спросила Ирина. – Может, ты и меня в своем доме видеть не можешь? Мне тоже убраться?
– Тише-тише, – забеспокоилась Катерина, виновато поглядывая на обоих. – Не перечь отцу, не противься – вынеси.
– Ну уж спасибо! – отрезала дочь. – Будет висеть здесь, пока не высохнет!
Она метнула взгляд на портрет и неожиданно ослабла, губы ее затряслись. Закрыв лицо ладонями, Ирина присела у стола и заплакала. Аникеев понял, что обидел ее, что накричал-то зря. Черт с ним, пускай висит, можно в этот угол и не смотреть. Ирине, может быть, только счастье посветило, как увидела она Хозяина. Заметно ведь, как дело с рисованием на поправку идет. Вон портрет Пухова висит – давно ли рисовала? Пухова там и не узнать, генерал какой-то, если по форме судить, а по лицу – Кощей Бессмертный, морщинистый и зеленый. Да и Видякин не лучше… А этот осушитель, ишь какой бравый вышел!.. Глядишь, и личная жизнь наладится. Вдруг да замуж еще выйдет?!
Он неуклюже приобнял дочь.
– Ладно, ну чего? Ну пускай висит, мне-то что. Он только болото контромит, журавлей пугает – плохо…
Ирина повсхлипывала еще и утерла слезы. Никите Иванычу показалось, что он прощен и счастье дочери восстановлено, однако судьба готовила ему новые испытания, и это все были еще цветочки.
Через день, когда истек последний отмеренный дедом Аникеевым срок разбора его жалобы, Ирина заявила, что придет гость и надо протопить баню. День был субботний.
– Какой гость? – ничего не подозревая, спросил Никита Иваныч.
– Володя Кулешов.
Никита Иваныч сел на лавку, и в голове его протяжно зазвенело. Вот тебе и на, думал он, пытаясь сопоставить, как все это будет выглядеть: сам Видякина укорял, что тот нанялся за яму под омшаник дрова рубить и бабу свою поварихой послал. Теперь он, Никита Иваныч, станет принимать Кулешова, мыть его в своей бане, кормить и поить! Вот уж ни в какие ворота!..
«А куда денешься? – уныло продолжал соображать он. – Дочь родная приглашает, Ирина, единственная дочь. И так от дому отбилась, в городе живет. Хорошо на лето приезжает. Воспротивься – так ногой не ступит. Характерная, настырная, что задумает – вынь да положь. И в кого только уродилась?..»
«Стыд-то какой! Жалобы писал, народ булгачил… – стонал про себя Никита Иваныч. – С ружьем на дорогу выскочил. А теперь нарушитель этот вроде как в дочериных ухажерах. Не зря ж она рисовала его, супостата… Ведь сразу все узнают… Вот уж посмеются!»
«…А скажут – болото пожалел, за птицу заступился, – носились мысли в голове у старика. – С родной дочерью вон как обошелся! Ее и так, мол, замуж не берут, пожалеть надо…»
До самого вечера Никита Иваныч терзался сомнениями, и так и этак прикидывал, а потом махнул рукой – делайте как хотите!
Катерина поспешно схватила ведра и стала носить воду в баню. Потом дровишки сухие, березовые, отобрала и унесла. Сбегала за огороды веников наломать да прямо при Никите Иваныче все зеленые сережки с них пообрывала, чтобы тело в бане от сережек не чесалось. Никита Иваныч тоскливо посмотрел на суету старухи и полез в подпол, где стоял логушок с медовухой. Сел возле него и, открыв краник, пососал. Медовуха была старая, еще зимней заводки, и в подполье было хорошо, темно, сухо, только гнилой