подойдет отец и подаст команду к еде. Семья – жена, два сына и три дочери – не знала, что Николай Федорович успел обойти с пустым мешком под мышкой всю Непочетовку и вернулся ни с чем: у одних соседей, таких, скажем, как Архиповы, хоть и был еще хлебец, но далеко не в излишестве; другие, прослышав, что Воронин не нынче так завтра пошлет отряд активистов по дворам за этими самыми «излишками», поспешили упрятать «пашеничку» или «ржицу», и упрятали так далеко и глубоко, что сами не решались притронуться к ней, откопать, и жили, как все, впроголодь: большая же часть домов так же, как и дом Поляковых, налегла на картошку, тыкву и свеклу, пока они еще были. К Масленице вышли и овощи. У Поляковых, например, в погребе оставалось с десяток свекольных корней, а под полом, куда Николай Федорович заглянул нынешним утром, лежали три тыквы, да и те не все целые: одну наполовину, до «кишок», источили своими острыми зубами кролики (теперь и кроликов не было, прошлым воскресеньем порешили последнего).
Горчайшее из горьких открытий сделал Поляков-старший, когда вернулся с пустым своим мешком под мышкой к себе во двор и спустился в погребицу, где висела треть бараньей тушки, от которой жена срезала по тонкому ломтику, чтобы как-то сдобрить щи хотя б по праздникам: теперь и эта треть исчезла, кто-то из домашних забыл запереть дверь в погребице, и этим сейчас же воспользовались голодные псы, которых объявилось несть числа и которые рыскали по всем дворам. Что это было делом собачьей предприимчивости, не вызывало ни малейших сомнений: овладевши куском мяса, собака оставила визитную карточку в виде отпечатков своих лап на свежем снегу, выпавшем незадолго до ее, собачьего, «визита». Ни жена и никто другой из членов семьи покамест еще не знали о такой напасти, а глава почему-то не решался сказать им об этом и сейчас страдал от одной мысли, что сообщить о беде все-таки придется, а заодно и о том, что не раздобыл ни зернинки, что, кроме щепотки самодельного табаку, никто ничего другого не мог предложить ему. Последним двором, на какой заглянул Николай Федорович, выйдя за пределы Непочетовки, был двор Федота Михайловича Ефремова, но там еще раньше побывал Степашок, Мишки Тверскова батька, встретившийся Полякову на дороге, прижавши локтем левой руки крапивный мешочишко, так и оставшийся порожним: Федот не угостил бедолагу даже своей знаменитой «золотой жилкой», потому что Степашок был некурящим. Зато Николай Федорович накурился до тумана в очах, до тошноты: глубоко втягиваемый табачный дым прошелся, видать, не только по легким, но и по всем пустым кишкам, отчего голова закружилась и все вокруг погрузилось в некую муть. Мешок свой Поляков-старший упрятал за пазуху тотчас же после встречи со Степашком и не показывал его Федоту: ни к чему! Тем не менее Федот спросил:
– Ржицы небось собирался одолжить у меня? Так, что ли?
– Собирался, – вздохнул Николай Федорович.
– Ты четвертый за один только нынешний день. Степашка-то встретил, чай?
– Встретил.
– А до него были Гришка Жучкин да Музыкина Татьяна. К вечеру, глядишь, заявится и Катерина Дубовка, это уж как пить дать. Да ты кури, Миколай, кури!.. Этого-то добра у меня сколько угодно. Известное дело: у разумного человека водятся деньжата, а у дурака махорка. Кури, кум, на здоровье!
– Не могу боле. В глазах штой-то застит.
– Ну, передохни маненько. Покалякаем. На пустое брюхо ничего другого человеку не остается. Признаюсь тебе: хлебец-то от позапрошлогодних трудодней у меня остался, и, скажу по совести, немалый. Но еще осенью, пронюхав – земля слухом пользуется! – пронюхав, значит, что на нынешние трудодни мы ни хренушки не получим, вывез я его куды подале и схоронил. А теперича вот туда по таким сугробам и не доберешься, да и нельзя. Воронин в один момент выследит – и пропал Федотка Ефремов! Упрячут в каталажку, и смоли там свою «золоту жилку»!.. Он уж, Воронин то есть, пополудни, как раз перед Степашком, наведывался ко мне. Припожаловал с какой-то железной палкой, тыкал ею во все углы – и в погреб, и под печку, и в подпол лазил, по всем хлевам шарил, искал, вишь, излишки, да ушел несолоно хлебавши!
Федот рассказывал правду. Его двор оказался как бы первым полигоном, где председатель решил испытать им же придуманное орудие, с помощью которого надеялся обнаруживать припрятанный хлеб. Сам ли Воронин, другой ли кто, но быстро нашел для этого изобретения и удивительно точное название:
Но на Федотовом дворе председателев щуп, как видим, ничего не нащупал, к немалому торжеству обладателя «золотой жилки».
– Потыкай, кричу Воронину вдогонку, в мою задницу, можа, что отыщешь! – закончил свой рассказ веселый Федот Михайлович.
– Не нашел, значит?
– Не нашел, – сказал с тихой гордостью Ефремов, – и не найдет. Погодь до весны, Федорыч. Подсохнет – я сам откопаю хлебушко и поделюсь с тобой.
– До весны-то надо еще дожить, Михалыч. Брюхо ждать не умеет.
– Доживем как-нибудь. Советска власть не даст помереть с голоду. Она ить до последней кровинки, до последней косточки наша.
– Как сказать, Михалыч... До Бога высоко, до Москвы далеко, а Воронин, а братцы Зубановы – вот они, рядом. Счас у них один щуп, а назавтра будет тыща. Пойдут с ними по всем дворам, как солдаты с винтовками наперевес...
– Найдется же и на них управа. Я так думаю.
– Думаю так и я. И все так думают. Но когда это будет? Покуда то да се...
– Поживем – увидим.
– Легко сказать – поживем! – Николай Федорович вздохнул так-то уж тяжко и прерывисто, что Федот Михайлович надолго задержал на нем свой взгляд, покачал головой:
– А ведь ты, кум, совсем плох. Что же ты не наведался к Никитке Рубцову? Тот, небось, приберег зернецо про черный день: мужик добышный, запасливый.
– Да ты, никак, надсмехаешься надо мною, Михалыч?.. У Никитки летошнего снегу не выпросишь.
– Вы же дружки с ним. Вместе и под Перемышлем, а потом, кажись, и под Царицыном...
– Взял бы ты, Федотка, себе этого дружка! Мы с ним так: зад об зад – и кто дальше прыгнет!.. Вот какие мы друзья-приятели!
Федот рассмеялся. Но, обнаружив, что гость не только не поддержал его смеха, но еще больше прихмурился и почернел лицом, поспешил исправить свою промашку:
– Да ты, кум, ел хоть что-нибудь нынче?
– Ни нынче, ни вчера, ни позавчера... Четвертые сутки, Михалыч, крошки во рту не было. А куревом сыт не будешь... Услышав такое, Федот заторопился:
– Да что же ты молчал, кум?! Как же ты?.. Разве ж так можно? Оставишь детишек сиротами... И я, дурак, потчую тебя глупыми своими речами. Сейчас что ни то придумаем... Мать, а мать! – покликал он жену из передней комнаты. – Загляни-ка, мать, в печку, не найдется ли что похлебать мужику. Глянь на него – хоть во гроб укладывай. Ну и ну! До чего себя довел!.. Раздевайся, кум, да к столу!
– Нет-нет, что ты! – отчаянно замахал руками Кольки Полякова отец. – Неколи мне угощаться, Михалыч! Дома ждут не дождутся меня шесть голодных ртов, так что побегу... може, подфартится где... Спаси тебя Христос, Михалыч, за восчувствие моей беде!.. Другой раз как-нибудь загляну, тогда и накалякаемся, и наугощаемся. А теперича недосуг, – и Поляков-старший неловко, спотыкаясь через порог сперва избы, затем сеней, почти выбежал на улицу...
Теперь он сидел у раскрытой дверцы голландки, подбрасывал в нее соломы, поддерживал таким образом огонек жизни и, услышав наконец, что его зовут к столу, попытался было оторвать ослабевшее вдруг тело от земляного пола, но не смог. Подергал правою рукой в сторону стола, как бы прося подмоги, но никто, похоже, не заметил этого движения. Беспомощно, виновато поморщился, неловко запрокинулся