настолько, что забывали про все на свете, даже про голодный желудок, который обычно не давал забывать о нем ни на минуту.
Ну а что же с дядей Сергеем?
Научивши нас новому промыслу, оказавшемуся неплохим подспорьем вконец было отощавшему столу, сам старый охотник почему-то не занимался им. Может быть, потому, что утратил всякий интерес к жизни? Да и что могло поддержать в нем этот интерес, если человек лишился самого главного для него – возможности выйти в метельную, пуржистую пору в степь на широченных своих лыжах и побродить по ней, выслеживая зверя, в яростной схватке со снежной колючей заметью и, как в награду за смелость и выдержку, в конце концов испытать ни с каким другим не сравнимое волнение, когда твои глаза в упор повстречаются с холодным, проникающим в самую душу, пронзающим тебя насквозь взглядом матерого волка?.. Отними у человека главное дело его жизни – и он сразу же начнет угасать: сперва духовно, а потом и физически. Это уже известно.
Дядя Сергей умер через несколько дней после того, как научил меня – а я Ваньку – ловить грачей с помощью нехитрого приспособления. И его смерть была мало кем замечена, как и множество других смертей.
Бывает, что чувство самосохранения оказывается сильнее всяких иных чувств, но в нашем товариществе оно не заглушило, не подавило желания прийти друг другу на выручку. Этим только и можно объяснить, что в очень малый срок мы научили изготовлять необычные соломенные силки для ловли грачей и Гриньку Музыкина, и Кольку Полякова, и Петеньку-Утопленника, и Яньку Рубцова, и Миньку Архипова, и Ваську Мягкова, и Федьку Пчелинцева, и, конечно же, в первую очередь Мишу Тверскова, оказавшегося главою многочисленного семейства. Что он только не делал, в какие только углы не заглядывал, чтобы спасти сестер и мать от голодной смерти! Долгими зимними ночами, коченея, выслеживал зайца в огороде, ставил маленькие капканы на хомяков у себя под полом, а то и на крыс, выдавая их потом, когда снимал шкурку, за «карбушев», то есть все за тех же хомяков; с помощью рогаток добывал голубей, сорок и даже воробьев; на что уж хитры вороны, но и те нередко были поражаемы Мишиной рогаткой. Весною, едва с полей сошел снег, Миша уходил на целый день туда, ибо там, в предполье, за ветряными мельницами, давно уж не размахивающими своими драными крылами, появились первые живые столбики сусликов, пробудившихся от зимней спячки: Миша выливал их водою и, укладывая в ученическую сумку, приносил домой. Мясо шло в еду, а шкурки, снятые мешочком, распяливались на рогульке, высушивались, выделывались самим же Мишкой и затем сбывались заезжим татарам за разную нужную в доме мелочь, главным же образом – за удильные крючки. И к ужению рыбы Миша приступил первым, но в пока что мутной воде, вопреки пословице, рыба ловилась плохо, потому что не видела наживки: известная поговорка основывалась на другой снасти, на бредне или наметке, но никак уж не на удочке.
Первым же Миша начал и другой подводный промысел, оказавшийся спасительным для одной, во всяком случае, младшей его сестренки Дуняшки и для матери, но, увы, не для него самого; единственный сын покойного уж теперь Степашка, как только вода малость угрелась на солнце, приступил к собиранию ракушек в Баланде, на Старице, на Грачевой речке я даже на Медведице. Содержимое шло в суп, поедалось и сырым, живьем («На зубах вот только попискивает», – сетовал сам ловец), а раковины высыпались перед домом, под окном. Скоро не только перед Степашковым жилищем, но под окнами многих изб стали быстро вырастать горы ракушек. Их несли теперь в мокрых мешках все, кто только мог. К середине июня иссякли и реки; за весь день Миша, например, при всем его усердии мог отыскать не более десятка ракушек и возвращался домой почти с пустым мешком, синий от холода и от голода. Возвращаясь, он нередко видел Дуняшку на вершине горы из ракушек; грязным ноготком девочка выковыривала остатки, сохранившиеся в створках моллюскова домика. Миша подхватывал сестру на руки и, воющую, визжащую, кусающую ему руки, уносил в избу и там падал вниз лицом на пол, сотрясаясь от сдерживаемого изо всех сил рыдания. Старшие сестры были на поле, на прополке колхозных посевов, а там для них варили ржаные колючие галушки, так что за тех можно еще быть спокойным. А мать, а Дуняшку надобно во что бы то ни стало спасти и, вскочивши на ноги, словно бы кем подстегнутый, Миша вновь бежал на реку.
Ходили за ракушками и мы с Ванькой, но дружок мой что-то очень быстро оставил это занятие: похоже, чужие погреба и чуланы по-прежнему привлекали его больше, чем реки, луга и леса. Видя, что я плохой компаньон для опасного этого промысла, Ванька отыскал себе подходящего напарника в лице Гриньки Музыкина, и они совершенно естественно и очень скоро отдалились от нас, – так что встречи мои с Ванькой случались все реже и реже.
В последний раз я видел Ваньку и Гриньку возле нашего дома после похорон деда, когда, прослышав, что к нам из Новой Екатериновки приехал отец, что он привез «полный аж воз» муки и мяса, чтобы помянуть старика как следует, к подворью нашему стеклось чуть ли не полсела. Знакомые лица были для меня и друг для друга неузнаваемы: голод хорошо потрудился, чтобы сделать над ними эту «пластическую операцию». Я мог бы увидеть Ваньку и на кладбище, да мать оставила меня в доме сторожить приготовленную для поминок еду. Позже узнал, что к глубокой могиле, приготовленной для дедушки, отовсюду потянулись тележки с умершими. Не имея сил вырыть хотя бы неглубокую ямку, люди просили, умоляли моего отца, чтобы он разрешил положить покойника в дедову могилу. Могильщики приступили было к закапыванию могилы, те, что были рядом, успели уже бросить по щепотке земли в нее, когда братья Жуковы, Федька и Ванька, привезли на тележке Григория Яковлевича. Для него, также обернутого тряпьем, отыскалось местечко в самом верхнем ряду. Дядя Петруха, черный, как головешка, поглядел в лицо хуторянина, набрал полную грудь воздуха и с шумом, с хрипом выдохнул его, вымолвив чуть слышно:
– Так-то, вот, Григорий... А мы, дураки, ссорились-бранились. Можа, рядышком придется лежать... Эх, драчуны, драчуны!
Стоявший за его спиной Федот подал и свой голос:
– Там-то уж вы помиритесь окончательно, накалякаетесь вволюшку, никто вам не помешает. Можа, и меня возьмете в свою компанию, а?
– Нужон ты им, такой болтун! – отозвался откуда-то Карпушка.
– Зато ты не болтун, – осерчал Федот Михайлович, – словесный твой понос ничем уж не остановишь!
– Будя вам, мужики. Нашли время языки чесать. Люди слезьми исходят, а этим смех! – упрекнула их наша мать.
– Не гневайся, Фросинья, – сказал ей на это Федот, нашаривая в кармане кисет, – наш смех тоже на полынь-траве замешен!
Дядя Петруха как в воду глядел, обратившись напрямую к Жукову-старшему. Не прошло и трех дней, как его собственные сыновья, Иван и Егор, привезли нашего общего «тятю» сюда на тележке. Они сняли- разбросали лопатами бугорок, отодвинули чуток в сторону высохшее, а потому и не тронутое еще тленом тело Григория Яковлевича, положив рядышком, плечом к плечу, тоже без гроба, своего отца. Снова подгребли землю, поправили большой дубовый крест, сделанный из вереи от старых дедушкиных ворот и назначенный было для одного деда, но теперь ставший общим над как бы уж братской могилой.
Для скончавшихся вскоре тетеньки Дарьи и ее младшей дочери Фени места возле мужа и отца не оказалось: для них пришлось выкопать неглубокую могилку поблизости.
17
Отец точно привез из Малой Екатериновки ржаной, вместе с отрубями, муки, но всего лишь полтора мешка, и небольшую баранью тушку. Чтобы не быть перехваченным на основной дороге, он добирался до родного села окольным путем, большей частью оврагами и лесными просеками, лежащими далеко в стороне от сел и деревень, и тридцать верст растянулись для него на добрую сотню, на преодоление которой потребовалось трое суток (смерть деда по времени совпала с моментом, когда повозка отца выбиралась из Салтыковского леса на Малые луга, где Николай Михайлович и повстречался с печальной новостью: ее поведал Миша Тверсков, отправившийся в очередной раз за ракушками, теперь уже в Кабельное, большое озеро, соединявшееся весною с Баландой). В тот же день полмешка размолу отец отдал дяде Петрухе, да, похоже, опоздал со своей подмогой. Остальная часть привезенного ушла на поминки – так, во всяком случае, сообщила наутро, после похорон деда, наша мать. Я-то был убежден, что кое-что она припрятала про самый черный день, но вслух не высказывал своего подозрения, ибо знал: что бы мать ни делала, она делает это исключительно для нас, ее детей. «Не будь вас, – говаривала она в те дни, – я бы сама поклонилась, упала в ноги Господу Богу: прибери меня, Родимый, упокой рабу Твою. Но как