Он добавил:
После этого — перерыв до двадцать третьего января сорок четвертого года.
Из письма от 30 января:
Последующие письма были поисками способа наискорейшей встречи. Выяснилось, что приехать в Ташкент Сане не удастся, ему легче выхлопотать вызов Нине.
Она вернулась в Ленинград третьего сентября сорок четвертого года.
Саня ее даже не встретил. Встретило его письмо, несколько ромашек и еда на столе, и плитка сбереженного ненашего шоколада.
К тому времени Александр Коржин был отозван из армии на свою студию для экстренной съемки в Кронштадте военно-учебного фильма. Вот строки из оставленного на столе письма:
Многоопытные люди из тех, кто думать умеет, говорят, что в переходе от жизни к смерти бывает маленькая пауза, маленькая задержка-гочечка для осознания своего конца. Конечно, если заблаговременно не потеряно сознание. Эта пауза-точечка бывает то просветленной, то озлобленной; то примиренной, покорной, то в ней собран протест сжатой, взрывчатой последней силы.
Такая точечка бывает и в переходе от смерти к жизни.
Вернее, от долгого ощущения неминуемой смерти — к ощущению и осознанию, что ты выжил и будешь жить.
У младшего Коржина осознание этого перехода затянулось и молчаливо разрослось.
Внешне оно проявлялось в том, что умытый на ночь Саня подходил к шкафу, доставал бутылку водки с надетым поверх пробки большим тонким стаканом, наполнял этот стакан до краев и выпивал, ничем не закусывая, и только после этого ложился спать.
Нина молчала, но, должно быть, смотрела на мужа так, что он с трудом, нарушая какое-то заветное, мужское молчание, объяснял ей небольшими порциями:
«Это пройдет. Это как дурная привычка к люминалу».
«Когда мы долго стояли в Старом Петергофе, начинался день — нас было пятьсот пятьдесят. Кончался день — нас было тридцать три. Ночью подходили катера с подкреплением. Утром нас было пятьсот. К вечеру — двадцать семь. Или… семь. Чтобы заснуть, мы пили водку».
«Понимаешь, если тебя забрызгивал мозг твоих друзей, — трудно примириться с тем, что ты почему- то жив».
2
У Коржина-старшего не раз бывали переходы от настигающей смерти к жизни. Были — начиная с гражданской войны, когда дважды вели его из госпиталя на расстрел. Были, если помните, такие переходы и позже. Ну, например, при встрече «догхтора Хирурика» с ферганскими бандитами.
И, конечно, всякий раз не могло не быть паузы-точечки для осознания перехода из ощущаемого уже холодка и тьмы того света — на этот светлый свет. Но у А. П. Коржина точечки — кругленькой, изолированной от действия и поступка — не получалось. Она тотчас обретала движение, вытягивалась и втягивалась в его дело, в русло его дня или часа.
А сейчас, в осенний день сорок четвертого года, когда сидит он в мягком вагоне везущего его в Минск поезда, с вызовом-приглашением правительства «…своими знаниями, опытом, талантом содействовать восстановлению медицинского образования и лечебного дела в Белоруссии», у А. П. Коржина есть дорожное время для этой паузы, для осознания перехода от смерти к жизни — своего, всей страны… А Варенькиного? Разве не чудо, что она сидит в мягком купе, у окна, всего-навсего через столик от него?
За окном уже плывет белорусская земля под косым дождем.
— Боже мой, ничего не уцелело! Опять ямы, опять проволока колючая, опять пепелища. Ты мог представить такое?
— Нет. Такой степени зверства — не мог.
— И дождь, как завеса, чтобы мы не увидели, что там, вдали…
Варвара Васильевна не отрывается от окна. Алексей Платонович отрывается. Перед ним на столике две тетради. Одна — с начатой в дороге и почти законченной статьей «Ритм и пластика операций», где доказывается, что ритм и пластика движений хирурга не безразличны оперируемому органу, ритму кровообращения и психике больного. Во второй тетради — предлагаемый Алексеем Платоновичем план восстановления работы клиник и больниц. Но, увидев из окна, во что превращена Белоруссия, он обзывает себя болваном и зачеркивает большую часть своего плана.
А за окном все проплывают незаросшие ямы-воронки, длинные рвы, дзоты и доты, подбитые танки, масса искореженного железа, заборы из многослойной колючей проволоки и пепелища — одно за другим, одно за другим.
И остовы печей, и на месте вокзалов — дощатые, наспех сколоченные сараи.
Живыми проплывают только лиственные леса: то мягко и бледно желтеющие, то ярко-желтые и багряные.
Хвойный лес, лишенный гибкости лиственного, приближается к дороге страдальцем, с ветками, перебитыми, как крылья, или однобоко срезанными у самых стволов, как бритвой.
Поезд подошел к Минску в полночь.
Коржина встречали Грабушок и операционная сестра Дарья Захаровна. Она сразу обрадовала поразительной вестью: