Антонио больше не верил ее россказням, и все это уже начинало ему надоедать.
В один из непогожих бурных вечеров Антонио сидел в «Фонаре утопленников», беседуя с Жоакином. Завидев только что вошедшего, непривычно мрачного Толстяка, Жоакин закричал:
— А вот и Толстяк!
— Вы знаете, что случилось?
— Знаем — грузчики выудили очередного утопленника…
Утопленники в порту были не редкость, и все уже к этому привыкли. Но Толстяк закричал:
— Но это Вириато!
— Кто?
— Вириато, Карлик.
Они выскочили из таверны и бегом бросились к пристани. Возле утопленника толпился народ. Должно быть, тело пробыло в воде не меньше трех дней — так оно распухло и почернело. Широко открытые глаза, казалось, пристально смотрели на собравшихся. Нос был уже наполовину отъеден рыбами, а внутри трупа хозяйничали рачки, производившие странный шум.
Тело подняли и понесли в таверну. Там сдвинули два стола и на них положили мертвеца. Слышно было, как в мертвом теле возятся рачки: звук этот напоминал позвякиванье колокольчиков. Сеу Антонио взял с прилавка свечу, но не решался вложить ее в распухшую руку утопленника. Жоакин сказал:
— Чтобы вырасти, ему нужно было утонуть…
Толстяк шептал заупокойную.
— Бедняга! Никого-то у него не было…
Посетители подходили посмотреть на мертвеца. Женщины, едва взглянув, отшатывались в ужасе. Сеу Антонио так и стоял со свечой: никто не отваживался дотронуться до трупа. Тогда Антонио Балдуино взял свечу и подошел к телу товарища. С трудом раздвинув его разбухшие пальцы, он вложил в них свечу и обвел взглядом столпившихся людей.
— Он был один, как перст. Он все хотел отыскать дорогу домой, вот и бросился в море.
Никто не понял слов Антонио. Кто-то поинтересовался, где жил Вириато.
В таверну вошел Жубиаба.
— Доброго вечера всем. Что тут у вас приключилось?
— Он все искал глаз милосердия, но так его и не нашел. И тогда он себя убил. У него не было ни отца, ни матери, не было никого, кто хоть раз бы о нем позаботился. Он умер, потому что так и не увидел глаз милосердия…
Жубиаба заговорил на языке наго, и как всегда непонятное это бормотание заставило всех содрогнуться.
Толстяк подробно, со слезами в голосе рассказывал историю Вириато Карлика одному из посетителей. Однажды, если верить его рассказу, Карлику явилась женщина в лиловых одеждах в окружении трех ангелов… Это была его покойная мать, и она звала его к себе на небеса.
— Вот он и бросился в воду.
Антонио Балдуино смотрел на погибшего, и вдруг ему почудилось, что все, кто был в таверне, исчезли и он остался один на один с мертвым телом. Ужас охватил его. Нечеловеческий ужас. Он весь похолодел, зубы у него стучали. Перед его глазами проходили все: сошедшая с ума старая Луиза, зарезанный Леополдо, Розендо, звавший мать в бреду, Филипе Красавчик под колесами автомобиля, безработный Салустиано, утопившийся здесь же в порту, и вот теперь Вириато Карлик, его тело, в котором звенят, словно погремушки, прожорливые рачки.
И он подумал, что все они так несчастны — живые и мертвые. И те, что только еще должны родиться. И он не знал, почему они так несчастны.
Штормовой ветер, налетев, погрузил во тьму «Фонарь утопленников».
МАКУМБА
Заклинания Жубиабы отогнали Эшу:[29] теперь он не посмеет нарушить праздничное веселье. Ему пришлось уйти далеко отсюда, — может, в Пернамбуко, а может, и в Африку.
Ночь опустилась на крыши домов, торжественная священная ночь сошла на город Всех Святых. Из дома Жубиабы доносились звуки барабана, агого, погремушек, кабасы[30] — таинственные звуки макумбы, растворявшиеся в мерцании звезд, в безмолвии ночного города. У входа негритянки продавали акараже и абара.
Изгнанный с холма Эшу отправился строить свои козни в другие места: на хлопковые плантации Вирджинии или на кандомбле на холме Фавелы.
В углу, в глубине большой комнаты с обмазанными глиной стенами, играли музыканты. Музыка заполняла все помещение, ритмически настойчиво отдаваясь в головах собравшихся. Музыка будоражащая, тоскливая, музыка древняя, как сама создавшая ее раса, рождалась в барабанах, агого, кабасах, погремушках.
Присутствующие теснились вдоль стен и не сводили глаз с ога[31] , которые сидели в центре комнаты. Вокруг них крушились иаво[32] .
Антонио Балдуино был ога, и Жоакин тоже, а Толстяк пока стоял в толпе возле какого-то белого, худого и с лысиной, — он внимательно следил за всем происходящим и в такт музыке похлопывал себя по коленям. Рядом с ним молодой негр в голубой рубахе, завороженный музыкой и пением гимнов, слушал, закрыв глаза, забывая о зрелище. Остальная публика — негры, мулаты жались поближе к толстым негритянкам в пестрых юбках, кофтах с большим вырезом и ожерельями на шее. Жрицы медленно кружились, сотрясаясь всем телом.
Внезапно старая негритянка, притиснутая к стене рядом с лысым человеком и охваченная нервной дрожью, вызванной музыкой и пением, впала в транс, почувствовав приближение оришалы[33]. Ее увели в соседнюю с комнатой спальню. Но поскольку она не была жрицей, ее просто оставили там, чтобы дать ей прийти в себя, а оришала тем временем остановил свой выбор на молоденькой негритянке, и ее тоже увели в отведенную для жриц комнату.
Оришалой был Шанго — бог молнии и грома; на сей раз его выбор пал на иаво, и негритяночка вышла из спальни в священном одеянии — вся в белом, только четки белые, но с красными, словно капли крови, крапинками, в руке она держала небольшой жезл.
Старшая жрица запела, приветствуя оришалу:
И все присутствовавшие подхватили хором:
Старшая жрица продолжала песнопение на языке наго:
Иаво кружились вокруг ога, и все благоговейно склонялись перед оришалой, протягивая к нему руки, согнутые в локте под углом, с ладонями, обращенными в сторону оришалы.
— Оке!
И все кричали:
— Оке! Оке!
Негры, негритянки, мулаты, лысый мужчина, Толстяк, студент, все участники макумбы воодушевляли оришалу:
— Оке! Оке!
Оришала смешался с пляшущими иаво и тоже закружился в танце. На его белом одеянии выделялись, словно капли крови, красные крапинки на четках. Увидев среди ога Жубиабу, Шанго приветствовал самого старого макумбейро. Затем он, продолжая танцевать, снова сделал круг и почтил своим приветствием белого лысого мужчину, находившегося здесь по приглашению Жубиабы. Оришала трижды склонялся перед ними, потом обнимал и, держа за плечи, прикладывался лицом то к одной, то к другой щеке приветствуемого.
Старшая жрица пела: