— Вы говорите: «Мендл»! Что? Где? — весь город, весь город ходуном ходит. О чем теперь говорят?.. «Говорят»… я хорошо сказал: «говорят». Не говорят, а дерутся, воюют. И о чем только? О политике!..
— Где же это воюют и дерутся?
Старик вскинул на меня удивленный взгляд.
— Как где? — воскликнул он. — В синагоге, конечно. Где же еще… А! Если б вы видели, что там творится! Все! Говорю вам — все, и стар и млад, только и делают, что воюют. Когда сходятся «Руссы» и «Турки», начинается прямо война, война Гога и Магога!..
Старик так горячо говорил это, что мне вдруг захотелось узнать его собственные «политические воззрения», и я прямо спросил его:
— Ну, а вы сами, реб Бер, вы-то кто: «Русс» или «Турок»?
Старик даже встрепенулся.
— Я? Хе-хе! Еще что скажете!.. Недоставало еще, чтобы я этим занимался! Дурака к счету не достает, что ли?.. Хей! Когда говорят — я слушаю, ухо приставляю. В одно ухо вошло, в другое вышло…
— Ну, ну, реб Бер, не отделывайтесь словами, — продолжал я настаивать, видя, что старику сильно хочется высказаться.
Он вдруг сделался серьезным, даже слишком серьезным и, нагнувшись ко мне, заговорил негромко и полутаинственно:
— «Ишмоэл пере одом»[5], но… все-таки лучше Эйсева. Слушайте меня!.. И если «Ишмоэл» победит, — продолжал он еще таинственнее, как бы сообщая мне важную государственную тайну, — то кто знает! Может быть, тогда и придет Мессия! Да!
— Что вы! Б-г с вами! Какое отношение имеет победа турка к приходу Мессии? — не удержался я от восклицания.
— Хей, ну, без вопросов! Без разговоров! — воскликнул старик поспешно и волнуясь. — Евреи говорят! Говорят… знают… не из пальца берут… Люди говорят, не мы с вами!..
И он забормотал уже нечто совершенно бессвязное. Я его не останавливал. Через минуту он успокоился и принялся за свой чай.
— А ваш «Терк» был у меня вчера, весь вечер просидел, — сообщил я старику.
Старик поставил на стол недопитое блюдечко.
— У вас?.. — произнес он с удивлением, как бы спрашивая, что общего может быть между Мендлом и мною. Но вдруг он схватился, как бы осененный гениальной мыслью:
— А-а! Та-та-та! Понимаю! — заговорил он полутаинственно, размахивая длинным сухим пальцем. — Знаете, что я вам скажу? Это он приходил не к вам, а к «листу», что вы читаете! Да! Да! Да! Верьте мне, уж я его знаю!.. Ах! — воскликнул он вдруг с восторгом. — И что это за хват! И как он все пронюхивает! Мендл-Терк — одним словом!
— Он за этим и приходил, — подтвердил я догадку старика.
— Видите! — воскликнул он с торжеством. — Видите, что я не совсем дурак! Ну — как же! Зачем Мендл придет к вам? Узнать, что в «листе»… И, как видно, он всю свою политику вот так, крошками, и набирает. Хе-хе, как курица: наклюет, наклюет себе большой зоб — и снесет яйцо! — закончил он неожиданным эмбриологическим открытием.
— И знаете, что я вам еще скажу, — заговорил он опять уже таинственным полушепотом. — Боюсь вымолвить, но… мне кажется, что с тех пор, как он начал «кипятиться в политике», он перестал по ночам так усердно заниматься Талмудом, как раньше. Ведь бывало — по целым ночам простаивал он в синагоге и звенел, как колокол, любо было слушать. А теперь — слушайте меня! — теперь он меньше, и го-ораздо меньше, сидит за Талмудом! Да! Да! Да! — закончил старик горячо, почти с угрозой, слегка толкнув меня рукой, как бы заявляя, что он не согласен принимать никаких возражений.
Так как возражать я не собирался и вообще оставался довольно спокойным, то и реб Бер скоро успокоился. Пожевав старчески губы, он глубоко вздохнул и принялся за третий стакан чаю. Кончив его, он поднялся.
— Ну, большое вам спасибо за чай!..
Вдруг по лицу его разлилась широкая улыбка, и он заговорил с чисто детской наивностью, мигая беспомощно глазами:
— Хе-хе-хе, скажу вам истинную правду. Я таки очень хотел чаю. Хася ушла и забыла оставить мне сахару…
Я решил пойти в ближайшую субботу в синагогу, послушать дебаты «руссов» и «турок», посмотреть «войну Гога и Магога» в стенах молитвенного дома. Но идти в синагогу к утренней молитве я, признаюсь, не решался: я знал, что сделаюсь объектом самого назойливого наблюдения. Шутка ли: учитель, да еще бритый и никогда не посещавший синагоги, и вдруг явился. Конечно, это неспроста! Может быть — «баал- тшува»[6]. Такие случаи, слава Б-гу, бывали!.. Но если я «баал-тшува», тогда я получаю уже особенный интерес, тогда уже недостаточно смотреть на меня прямо — тогда любопытно посмотреть на меня сбоку, заглянуть мне в лицо снизу вверх, мимоходом посмотреть, нет ли при мне часов, а кстати, и какая у меня цепочка, — и, наконец, тотчас, тут же громким шепотом поделиться своими наблюдениями с соседом, указывая на меня пальцем. Все это делается очень наивно и незлобиво, но быть в течение нескольких часов объектом подобного любопытства не особенно приятно. Пошел я поэтому в синагогу не к утренней, а к вечерней молитве, надеясь в сумерках остаться незамеченным. К тому же, вечернее время между молитвами «Минха» и «Маарив», обещало и больше дебатов.
Синагога помещалась в большом, довольно высоком доме в одну комнату. Посредине, под медной люстрой в несколько десятков свечей, стоял большой, несколько покатый стол, покрытый синей скатертью. У восточной стены стоял завешанный кивот со Свитками Завета, возле него — амвон. У противоположной стены — шкаф с книгами. Вдоль стен тянулись лакированные скамьи со спинками. У дверей стояли ведро воды, таз, кружки и висело мокрое грязное полотенце. Приходящие торопливо обливали водой концы пальцев, нисколько не заботясь о том, стечет ли вода в таз или на пол. Благодаря этому вокруг таза на полу стояла большая, очевидно никогда не просыхающая, лужа.
Когда я пришел, шла молитва «Минха» и читалось «Шмонэ-эсрэ». Незамеченный никем, уселся я за шкафом с книгами.
Спускались сумерки. В синагоге стоял туманный полумрак, скрадывавший очертания предметов, придавая им некоторую фантастичность. Общий шепот молитвы походил на таинственное журчанье ручья… И вот под эти-то неясные, неуловимые звуки, в моей памяти сразу воскресли старые, давно забытые картины далекого детства.
Вспомнилась мне маленькая синагога, которую я посещал в детстве, вспомнилось и «бейн Минха л’Маарив».
…Минха окончена. Часть прихожан торопливо уходит домой покончить с обязательной третьей трапезой и поскорей вернутся в синагогу. Другие остаются. В мечтательной задумчивости, спокойные и довольные, расхаживают они медленно взад и вперед по синагоге, заложив назад руки и мурлыча про себя какой-нибудь напев. Не выходя из задумчивости, усаживаются они поодиночке на скамьях где попало. Понемногу завязывается разговор, разговор мечтательный и спокойный, как и эти сумерки: кто-либо рассказывает полубыль, полусказку, похождения какого-нибудь цадика, чудеса известного Баал-Шем-Това, другой повествует о реальном событии, которому пылкое воображение, однако, придает фантастическую окраску. И все слушают с напряженным вниманием. Но вот рассказчик кончил, в синагоге воцаряется глубокое молчание, которого никому не хочется прервать…
Мечтает народ. Все настроены как-то мягко, возвышенно. Кабак, лавка, дела и делишки — все это ушло теперь куда-то далеко-далеко. В разных углах негромко и отрывочно раздается национальный мотив: «Бим-бам-бам», в котором каждый по-своему облекает свою мечту… Но вот кто-то догадывается обратиться к Бореху или Зореху, известному в синагоге певцу, с просьбой, почти с нежной мольбой:
— Зорех! «Скажи» что-нибудь!
Зорех не заставляет себя упрашивать. Оставаясь на своем месте, он начинает петь, сперва тихо, затем все громче и громче какой-нибудь «кусок» из молитвы Нового года или Судного Дня. Один за другим начинают подтягивать и другие, пение становится общим. И долго, долго под высокими, потонувшими во мраке сводами синагоги раздаются то неясные, то торжественные, то бесконечно заунывные звуки «Мелех