С. Ан-ский
Мендл Турок
Лето и осень 1877 года, время самого разгара русско-турецкой войны, мне привелось прожить в В., одном из захолустных белорусских городов. Занимался я уроками и жил совершенно уединенно.
Однажды, вернувшись в полдень с урока домой, я остановился озадаченный у дверей моей комнаты. Какой-то молодой человек, без сюртука, в ермолке, всунувшись наполовину со двора через окно ко мне в комнату, лежал, облокотившись на стол, и внимательно читал мою газету. Не успел я еще сообразить, в чем дело, как мой неожиданный «гость» встрепенулся и тревожно поднял голову. Увидев меня, он вздрогнул, мигом выскочил из окна — и остался на одном месте, сильно смутившись и покраснев.
— Ах!.. и-извините! — забормотал он по-еврейски с виноватой неловкой улыбкой. — Сто раз прошу вас — извините!.. Я здесь у вас, Б-же сохрани, ничего не трогал… Прошел мимо, заметил газету, «схватил» издали «слово»… я и подошел… Окно было открыто…
Я поспешил его успокоить и предложил ему газету.
— Спасибо! Большое спасибо! — поблагодарил он меня с чувством, все еще не оправившись от смущения. — Тут, понимаете ли, «кусок» один заинтересовал меня… Глу-убокий кусок!.. Только горькое чтение! С большим трудом разбираю по-русски, — прибавил он с огорчением.
— О чем, собственно, читали вы? — полюбопытствовал я.
— О чем читал я? Известно о чем! О чем теперь можно читать в газете? О чем теперь пишут в газете? О политике, конечно…
— Вы интересуетесь политикой?
Он как-то быстро и пытливо взглянул на меня и опустил глаза.
— Хей! — произнес он неопределенно и сдержанно. Но через минуту, однако, заговорил:
— Политика… Кто теперь не интересуется политикой? В обыкновенное время, я понимаю, политика не стоит понюшки табаку, но теперь… Б-же мой! Теперь, кажется, и рыба в воде интересуется политикой.
Мой случайный собеседник начал интересовать меня, и я пригласил его зайти в комнату.
— Зашел бы с бо-ольшим удовольствием, но теперь не время, — ответил он. — Пора в хедер: дети сейчас придут с обеда…
Теперь я, наконец, догадался, кто такой мой собеседник. На дворе, куда выходило окно моей комнаты, в покосившемся домике помещался хедер, откуда с утра до ночи разносился по всему двору гвалт детских голосов. Только привычное еврейское ухо могло в этом сплошном крике различать еврейские слова Талмуда с их переводом на еврейско-немецкий жаргон. Из окна я иногда видел снующих по двору испуганными мышками худых и жалких ребятишек, но самого меламеда мне ни разу не случилось встретить. Почему-то я представлял его себе звероподобным стариком. А на самом деле он оказался молодым человеком 27–28 лет, высоким и худым, с тонкими чертами и маленькой острой бородкой. Большие черные вдумчивые глаза и редкие морщины на лбу придавали лицу выражение особенной серьезности. Бархатная ермолка и тонкие, свитые спиралью пейсы, спускавшиеся у ушей, представляли собою как бы рамку для этого лица.
Помолчав с минуту, он заговорил несколько нерешительно:
— Вот вечером, если вы не заняты, если б к вам можно было… с бо-ольшим удовольствием зашел бы к вам! Могу вам признаться: мне уж давно хотелось поговорить с таким человеком, как вы… Скажите: вы каждый день, ка-аждый день читаете «лист»? — закончил он неожиданным вопросом.
Я ответил утвердительно.
Мой собеседник устремил на меня долгий пристальный взгляд, в котором выражались и зависть, и огорченье.
— Вот это я понимаю! — произнес он со вздохом. — Это я понимаю, это — чтение. Такое чтение имеет почву, имеет значение!..
— А вы как же читаете? — полюбопытствовал я.
Он презрительно пожал плечами.
— Читаю! Тоже чтение! Ловлю с ветра, а не читаю!.. Раз в две недели удается с трудом достать лист «А-левонен». Ну, а кроме этого — ловишь с ветра… Тут слово услышишь, там слово схватишь, на базаре «телеграмму» прочтешь… Но вы ведь понимаете, что все это не то, без фундамента!
Он как-то безнадежно махнул рукой, и на лице его выразилось искреннее огорчение.
Я, конечно, пригласил его зайти вечером.
Часов в 9 вечера, по-видимому прямо из хедера, явился ко мне мой сосед. Теперь на нем был длинный черный сюртук и бархатный картуз.
— Добрый вечер! — приветствовал он меня солидно, не снимая картуза и не подавая руки, и остановился посреди комнаты.
Я пригласил его сесть. Он не спеша сел и с большим интересом стал оглядывать мою комнату, обстановка которой, очевидно, казалась ему любопытной. Особенно привлекли его внимание две полки с книгами, с которых он не спускал недоумевающего взгляда.
— Неужели все это — русские книги? — не удержался он, наконец, от вопроса.
— Русские…
Он перевел на меня свой недоумевающий взгляд и спросил несколько неуверенно:
— Что же в них?.. О чем?.. Все «законы»? «Грамматики»?..
Я слишком знал хорошо среду, к которой принадлежал мой собеседник, чтобы удивиться его вопросу. Я принялся объяснять ему, что кроме «законов» и «грамматики» на русском языке имеются книги и научные, и философские…
— Философские, говорите вы? Даже — философские? — перебил он меня с большим удивлением и, скользнув по полке более почтительным взглядом, еще раз осмотрелся кругом.
— Да-а, — произнес он после минутного молчания, как бы размышляя вслух. — По-видимому, хозяин этой комнаты тоже занимается больше вопросами «рухниес», чем «гашмиес» [1]. Только… как бы это сказать, путь кривой… ложный…
— Почему кривой и ложный?
Собеседник мой приподнял брови, усмехнулся и пожал плечами. Надо ли, мол, объяснять такую ясную и всем очевидную вещь? Спросите любого мальчишку, и он вам тоже скажет, что я, учитель русского языка, бритый, потерявший еврейский облик, стою на ложном пути. Однако я продолжал настаивать.
— Неужели вы считаете, что помимо Священного Писания и Талмуда — все ложь?
— Я считаю?.. Я ничего не «считаю»! — встрепенулся мой гость. — Я не читал русских книг, как же могу я говорить о них? Но я вас вот о чем спрошу: если вы имеете жажду и перед вами источник живой и чистой воды, — пойдете вы искать лужу? Вся мудрость, которая была, есть и будет — находится в Талмуде. Это ясно как день… Ну! вы говорите: «философские книги». Сто раз — философские. Если в них есть какая- нибудь глубокая мысль, она, конечно, взята из Талмуда…
— Вот видите, в политике — это уже совсем другое дело, — продолжал он через минуту. — Политика стоит особняком. Там особая мудрость, особый «ход». Вот, например, Бисмарк. Он меня удивляет! Он меня поражает! Это — голова! Это — стра-ашная голова!.. Правда, Бикснфелд тоже голова, гениальная голова. Но ведь Бикснфелд на то и еврей, и талмудическая голова. Но Бисмарк?..
Он замолчал и с минуту сидел неподвижно, устремив задумчивый внимательный взгляд на стоявший перед ним стакан чаю, которого он, по-видимому, совершенно не замечал.
— Видите ли, — заговорил он опять, отодвинув почему-то стакан, как бы очищая себе место. — Мне хотелось бы поговорить с вами о войне, но поговорить как следует…
Он как-то плотнее уселся, облокотился обеими руками на стол и продолжал уже медленнее и спокойнее:
— Каждая вещь в мире имеет свою главную суть, свою высшую точку, свой корень, свой центр. Чтобы смотреть на вещи открытыми глазами, надо уловить эту суть. Понятно, что и война тоже имеет свою точку,