штаны, проволакивая Якова спиной по песку. Освободясь, пятки Воронка ударились о землю, он внезапно сел, страдальчески скривился от боли в руках. В измученных глазах пробуждалась и радость, и злость, и настороженность к обступившим его людям: чего-то он не помнил про последние перед спасением минуты, а они помнили, на него нашло помрачение, а они смотрели со стороны — Воронок чувствовал себя незащищенным.
— Чего в штанах купаться полез? — Иван жгутом свил штаны, отжал воду и бросил их через головы подальше на песок.
— У меня там судак на кукане! — всполошился Воронок. Вспомнил все: как брал матерого судака и немилосердно, с хрустом протаскивал его пастью по неровному, в свивах проводу, как сбросил занузданного в воду и сам наклонился, полюбоваться захотел…
Попробовал подняться — заломило в коленях, сил не хватило, остался на корточках, руками упираясь в песок, не поднимал глаз, посматривал затравленно на обступившие его ноги в кирзе, в резиновых сапогах, в ботинках и кедах, кое-кого узнавал и по этим скудным приметам. Подумал, что судак на месте, куда ему деваться, а вот ботинок один под лодкой, второго ему не видать, нырять в шлюзе у него теперь сил не хватит, и к вечеру идет, в шлюзе под водой темно, а к утру ботинок утащит подальше. Нынешний день мелькнул перед ним весь, как бывает во сне; как все ладно началось, и верное его решение переменить жизнь, и удивление буфетчицы, когда он взял за рыбу трояком с рублевкой, и хрустальную прозрачность «пшеничной». Просохнут штаны, едва ли ему втиснуться в них.
— Есть твой судак. Ты давай вкалывай, лави еще! — Иван стащил с себя мокрые, тяжелые от налипшего песка, носки. — Ты учителю задолжал, теперь вся рыба его; ему спасибо скажи!..
Воронок неверящим взглядом обводил толпу: чего это Иван придумал? Сам тащил его из «печки», а теперь на кого-то кивает!.. С Прокимновым они всегда сочтутся, кому и тащить друг дружку, как не им? Разве он не подсобил бы Ивану при нужде? Все сделал бы не хуже, может, и лучше, а раз так, то Воронку казалось, что они уже и квиты и не случилось ничего такого, о чем стоило бы вести разговор.
— Вот кому поклонись! — Ухмылочка Ивана сделалась небрежной, он показал на Капустиных, помог Воронку различить их в толпе. — Они тебя услыхали, как ты кричал. Кормить бы тебе судаков, если бы не они.
Один Капустин ощутил холодность, даже враждебность Ивана, всем другим его слова показались справедливыми и великодушными в устах спасителя Воронка. Но и Якова что-то сердило в этой паре, вызывало на вражду и несогласие; кармашки с пуговками на груди, сине-голубые джинсы того же фасона, что и на тех, щедрых и беззаботных, кто поднес ему стакан «пшеничной». Все в Капустиных было теперь не по душе выбитому из колеи, раздетому до обвислых, рваных трусов Воронку, даже и участливость в глазах учителя и новенькая плетеная корзина в руках его жены.
— Еще чего! Не кричал я! — бросил Яков осипшим в долгом истошном крике голосом.
Он ждал ответа Капустина, но тот промолчал.
— Никто не слыхал, один ты, да?! — привязался к нему Воронок.
— И я не услыхал, — сказал Алексей, не понимая тоски и боли Воронка. — Я когда проходил, баржа сигналила, я и прошел мимо. — Его слушали, самого начала происшествия почти никто не знал. — Катя меня окликнула, я в «печку» и заглянул…
— А там? — перебил его Воронок, нехорошо кривляясь.
— Там вы, Яков Петрович.
— И чего? Матерюсь? — Он играл на толпу, искал сочувствия.
— Не до того вам было, Воронцов, — ответил Капустин холодно. — Вы и нас не видели и не услышали; я сетку спускал — ее не заметили.
— Ну, ты даешь, Капустин! — Насмешка не давалась сиплому, потерянному голосу, выкрик получился жалким, и он заговорил со злым отчаянием: — Не тонул я, захотел прошлюзоваться и сделал, никто не шлюзовался, а я сделал! Я в «печке» сил набирался, очень ты мне нужен, Капустин, я бы и сам выплыл. — Яшка почувствовал, что перебрал, никто не поверит, но и отступать было поздно. — Давай на спор: ставь две банки, я еще прошлюзуюсь. Меня Ока не тронет, вынесет.
— Мало просишь! — крикнул кто-то с насмешкой над ним. — На всех не хватит!
— Буду я вас, тунеядцев, поить! — привычно играя, огрызался Воронок. — Ставь литр, учитель, а я прошлюзуюсь!
— Не по мне это, Воронцов, на литры мериться.
Недобрая сила подняла Якова на ноги, удержала, качнувшегося.
— Мотай отсюда, бухгалтер! Иди ты своей дорогой, я трусы выкручивать буду. Мотай отсюда, и ее забирай!
Капустины стали выбираться из толпы, а к Воронку внезапно бросился Митя Похлебаев, ухватил за трусы у пояса, тянул вверх, будто хотел поднять.
— Ты чего людей обижаешь! — Тонкий голос срывался, томимый тревогой, непрошеными слезами, страхом, недетской обидой.
— Митя! — окликнул его Капустин из-за чужих спин.
Его не услышал ни Митя, ни ошарашенный Воронок. Мальчик стоял вплотную, задрав лицо, жег Воронка синими беспощадными глазами и дрожал всем телом, будто не Яков, а он коченел и погибал в каменном капкане.
— Уйди! Сгинь! — хрипел Воронок, печалясь, что пацан испортил всю музыку; дело шло на лад, он снова был кум королю, парочка эта, аккуратная и благополучная, уходила, люди они невредные, сердца на него держать не станут, у них своя дорога, у него своя. И не ударишь мальца, не размахнешься, он так и прилип, и коленом не пнешь. Воронок и на двух ногах стоит еще нетвердо.
Он просунул руку под острый подбородок Мити и локтем оттолкнул его. Митя почувствовал, что лопнула в руках резинка, головой ударил Воронка в живот, в то место, куда его сослепу клюнула под водой рыба, и, уронив кепку, бросился бежать.
Воронок упал навзничь, извернулся, лег на бок, поджав колени, шарил рукой вокруг, искал камень и не находил, впивался пальцами в песок, кромсал его, вымещал отчаяние и стыд.
Иван присел рядом, участливо трогал рукой плечо и бок Якова, стряхивал песок и что-то шептал ему. Воронок затих, словно закрытый, отгороженный от людей Прокимновым; вытянутая рядом с кепкой Мити рука утихомирилась, зажав горсть песка. Иван подмигнул людям, чтобы расходились.
Воронок плакал. Чудилось ему, что пальцы все еще зажаты в каменных тисках и останутся там навсегда, а он снова надрывается в крике, и теперь уже никто не услышит, а услышит — пройдет мимо, не станет утруждаться…
Митя возник перед Капустиными из камышей у обставленного стожками бочага. Густели августовские сумерки, но Катя все еще наклонялась за шампиньонами; они заметно белели в отаве. Полную с верхом корзину нес Алексей, Катя добирала грибы в узелок, связанный из мужнего носового платка.
Мальчик встал на их пути насупленный, со следами высохших слез на грязном лице. В спутанных пшеничных волосах сухое остье, былинки, семена сложенных в стожки луговых трав: он успел отлежаться, сиротливо глядя в стынущее, теряющее краски небо.
— Зачем навозных набрали? — спросил он хмуро, с обидой.
— Самые вкусные грибы, — ответила Катя. — Очень дорогие.
— Навозные! — настаивал Митя. — Высыпь!
Учитель махнул на него рукой, мол, ладно, помолчи.
— Спрячь их, а по темной поре я Цыганке принесу, — как о милости просил мальчик. — Чего тебе срамиться? — Всё еще казалось ему, что Капустин уступит. — А то накрой лопухами, чтоб люди не видели.
— Сегодня посмеются, завтра сами начнут брать: не сгибай ты ни перед кем головы попусту.
— Не будут их собирать! — Тонкие ноздри напряглись, он сердился на Капустина: и так уж за глаза подтрунивают над учителем, только что Воронок на людях их обидел, а теперь они появятся с постылым, навозным грибом, на посмешище себя выставят. — К нам из Рязани за грибами ездят, из Москвы, а эти для тех, кому до леса лень дойти. — На Катю он не смотрел, может, заранее прощал ей, пришлой, незнакомой со здешней жизнью. Сказал презрительно, чтобы уберечь Капустина от презрения чужих: — На вечернюю