ключи.
— На Шаболовку, — сказала Нюра бесстрастно: мол, и ей не к спеху.
— Далеко-о! — осуждающе протянул шофер. — Трешку будет стоить.
— Нету! У меня рубль и мелочью двенадцать…
На потной ладони лежала скомканная бумажка, два пятака и новенькая двухкопеечная монета.
Парень свистнул, отходя от Нюры.
Долго шла эта игра. Нюра стояла на своем, хотя и устала, и напугалась тем, что все отказываются от нее, и так решительно, будто цена на такси переменилась и до Шаболовки к ее деньгам нужно доложить не пятак, а полтинник или даже рубль. И все заговаривали с ней на «ты», не как с другими пассажирами, все знали, что она деревенская, что в чемодане у нее не снедь, не вещи, а товар, знали, что она будет хитрить, пока хватит сил, отчаявшись, вытащит из тайника сложенную вчетверо теплую зеленую трешку.
Пустел асфальт, отъезжали машины, маленький рябой человек с грустными татарскими глазами окатил водой из шланга тротуар, и чемодан, и Нюрины туфли, и вдруг перед нею затормозило такси и, нагнувшись через пустое сиденье, шофер кивком позвал ее.
Нюра не тронулась: нельзя ей со своими деньгами без уговора.
Шофер еще позвал ее, потом выскочил из кабины и пошел к ней: угрюмый, сутулый верзила.
— Тебе куда?
— На Шаболовку.
— Давай! — Он схватился за чемодан.
— У меня денег мало! — крикнула Нюра.
— Сколько?
— Вот. Рубль и двенадцать.
— Ладно. — Шофер тащил чемодан, сгибаясь под его тяжестью. — Довезу.
— Может, мне метром лучше?.. — Нюра потерянно брела за ним.
— Поехали!
Протискиваясь в дверцу, Нюра обомлела: позади, как в норе, в тюках и мешках сидел человек в тюбетейке, оливковые глаза на темном и влажном лице смотрели на нее с глухой враждебностью. Она съежилась, хотела вся укрыться за пружинистой спинкой, но шея и голова оставались открытыми.
— Садись поудобнее, — сказал шофер. — Чего ты так жмешься?
Голос у него густой, неожиданно мягкий при его впалых щеках, тяжелых надбровьях над цепкими рыжеватыми глазами и прямом носе. Голос басовитый и непрерывный какой-то: не успеет одно слово отгудеть, а уже новое накатывает.
Машина стояла в потоке, у семафора, Нюра потерялась в машинном стаде, которое то мчало вперед, тесно, чудом не сшибаясь, то останавливалось, дышало ей в лицо бензинньм зноем.
— Садись. Нам далеко ехать.
— Я дорогу знаю! — предупредила Нюра.
— И добро, — ухмыльнулся шофер. — Не заплутаем.
Нюра вздрогнула и обернулась: что-то заскрежетало и металлически грохнуло у нее за спиной. Из полутьмы на нее смотрели злые, раздосадованные глаза, как будто человек изготовился к удару, а Нюра помешала ему, и он сердился.
— Аккуратнее, — сказал шофер и близко оглядел Нюру, ее бронзовое, прекрасное от волнения лицо с напряженными глазами и утончившимися крыльями носа. — Верно едем?
Железное стадо сорвалось с места и помчало по широкой, как родная Ока, магистрали. Нюра пожала плечами: не знаю.
— До твоей Шаболовки много дорог.
— A у меня рубль и двенадцать копеек.
— Уложимся.
«Денег нет, чемодан возьмут», — с тоской подумала Нюра, а шофер, будто угадав ее мысли, спросил!
— Чего у тебя в чемодане?
Нюра молчала.
— Сколько живу, не поднимал такого. Вроде кирпичи везешь?
— Кирпичи! — Она рассмеялась. — Ветчина там.
— И куда едешь?
— На Шаболовку.
— Знаю. К кому?
— К снохе — к кому же еще? — удивилась Нюра.
— Это сестра мужа, что ли?
— Она.
Говорить с ним хорошо: он словно убаюкивал ее необязательным разговором, спрашивал просто, невзначай, а занят был машиной, улицей и на нее бросал только короткие взгляды.
— Замужем, значит.
— Давно.
— Дети есть?
— Двое.
Теперь Нюра поглядывала на него, а он отводил глаза, как будто стеснялся или совестился, что задумал обидеть ее, а она хорошая, и веселая, и двое детей на ней, не говоря о муже.
— Муж у тебя кто?
— Бакенщик. Огни на реке зажигает.
— Я закурю, ладно? — спросил он.
— Кури-и! Свой табак — отчего не курить.
— И все ты знаешь! — сказал он так, словно говорил с девчонкой, вроде ее Гали. — На все ответ у тебя готов.
Нюра сбросила платок на спину, открыла голову, и от нее в машине разлился золотистый, матовый свет и полынный, горьковатый запах трав.
— Звать тебя как?
— Как и прежде, — пошутила она. — Нюрой.
— Анна, значит.
— Анна Григорьевна полностью. Один у нас в деревне меня так и величает: Анна Григорьевна.
— Почему один?
— По-родственному, может. От убогости. Или еще почему.
— Знаю я почему.
— Не можешь ты знать!
— Нравишься ты ему!
— Тю! — Нюра прыснула, наморщила нос. — Старик он и без руки.
— Он красоту твою чтит.
Таксист курил красиво, будто в задумчивости, и плавно выносил пепел за открытое окошко.
Нюра ребячливо махнула рукой.
— Что, дым мешает? — спросил он.
— Кури, говорю.
— И муж курит?
— Мужний дым глаз не ест, — бойко оказала Нюра. — Муж редкий день дома, все с бакенами, а теперь еще и егерем его сделали, за рекой смотрит, чтоб не шалили.
— Значит, не быть тебе уж в деревне Анной Григорьевной.
— Что ты! — весело подтвердила она. — Мне и Нюрой не быть! Нюркой и помру. И ты, что ли, деревенский?
— Из Ленинграда.
— И родня там?
— Говори, говори — голос у него добрый, и, слыша его мягкое шмелиное гуденье, Нюра