Наступление австрийцев вскоре прекратилось. Русские дивизии зарылись в землю, опутали передовую колючей проволокой. И на батарее началось буднично-монотонное: оборудование позиций, изучение местности, ведение артиллерийской разведки, пристрелки, наряды, работы, огневая служба, занятия при орудиях. И бумаги, бумаги: ежесуточные донесения, записи в журнале боевых действий, сведения о состоянии чинов и лошадей, материальной части и боеприпасов, рапорты, ходатайства, представления… Путко втянулся в армейскую жизнь раньше, чем выбелило под солнцем и ветром его первого срока носки обмундирование и утратила блеск амуниция. На фронте, за «естественной убылью» производства быстры. Всего три месяца, а он уже подпоручик и командир полубатареи. Две недели назад их отдельную штурмовую сняли с Юго-Западного фронта и перебросили на новый, лишь изготовлявшийся к активным действиям, — Румынский. Прибыли, провели рекогносцировку, окопались. Накануне Воронов уехал к начальнику артиллерии дивизии, оставив за себя на батарее Антона. И вот — первая жертва чужой земле. Белое лицо Кастрюлина с широко открытыми остекленевшими глазами…
Путко выбрался из хода сообщения и заскользил по траве вниз с холма, на ощупь перехватывая мокрые, секущие ветви кустарника. Позади посапывал Цвирка. Дождь зарядил еще сильней. В кромешной темени они забрали у основания холма вправо и скоро уткнулись в злой окрик:
— Стой! Кто идет?
Это было уже расположение Московского полка. В его порядках находилось четвертое орудие.
Опасения Антона оказались напрасными: хоть место болотистое, скользкая хлябь под ногами, но старый фейерверкер выбрал позицию удачно: песчаный взгорок.
С той, австрийской, стороны вспыхнул, размывно прорядил завесу дождя луч прожектора, поволочился по мокрому, в кочках лугу, по камышам и засверкавшей рощице, под прикрытием которой находилось орудие, прочертил полукруг и погас.
В блиндаже Путко достал карту-двухверстку, пометил на будущее расположение прожектора. Все в порядке, можно со спокойной душой возвращаться назад. Вот только нет фейерверкера… Кому передать его обязанности? Может быть, брату?..
— Где младший Кастрюлин?
— В дозоре, вашбродь.
— Замените.
От болота, с той стороны, где был выставлен секрет охранения, донеслись вскрики, шум возни. Застуженный голос орал:
— У-у, гнида! Зараз еще дам по шее! Шагай!
— Цвирка, погляди, что там? — приказал Путко. Вестовой выскочил. Быстро вернулся:
— Шпиёна-лазутчика спымали!
— Пусть ведут сюда.
Солдаты втолкнули в землянку малорослого мужчину.
— Гляжу, а ён преть прямком на мене! — взахлеб, громко начал объяснять, размахивая длинными руками, дозорный. Это и был Кастрюлин-младший, Петр. — «Стой! Ложись!» А ён, гнида, торчком торчит, не лягает! Ну, я ему!.. За братеню! У-у, мерзлая рожа!
Петр снова замахнулся на пленного. Тот был узкоплеч. Лицо обросло длинными редкими волосами. Без шапки. В рваном австрийском солдатском мундире. В изодранных, обмотанных тряпьем сапогах. Коптилка неверно освещала его лицо с тенями глубоких морщин, с выпирающими калмыцкими скулами, не вязавшимися с мундиром австрийца. Отсвет огонька коптилки дрожал в его узких, косо прорезанных глазах. Казалось, это лихорадочно горят они сами. Он промок. С одежды стекали струйки воды. Но потрескавшиеся, запекшиеся губы были сухи.
Он стоял, стиснув иссеченные ссадинами маленькие кулаки.
— Wer bist du? Uberlaufer? Spion?[2] — обратился к нему Антон.
Незнакомец стоял, покачиваясь из стороны в сторону.
— Отвечай, гадюка, когда господин русский ахвицер допрашивает! — опять замахнулся на него Петр Кастрюлин.
Пленный раскачивался все сильней. Казалось, сейчас он упадет.
— Wer bist du? Wohin gehst du, mit welchem Ziel?[3] — повторил Путко.
Мужчина закусил губу. Пригнул голову. Исподлобья уперся взглядом в лицо Антона.
— Прикажите… — в горле его засипело, будто звук продирался сквозь спутанную проволоку, — распорядитесь, подпоручик… оставить одних… Нас… Всех вон!
В этих через силу выговоренных словах Путко услышал властное приказание.
Он стоял, крепясь, чувствуя, что вот-вот последние силы оставят его, и он упадет. Судорожно, прорезая обломанными ногтями ладони, стискивал кулаки, чтобы удержать себя и устоять.
Столько раз жадно предвкушал он эту минуту, но не думал, что она будет такой. Голод. Вонючее болото. Окрик и пинки солдат. Все должно было быть иначе. Сейчас он не испытывал ничего, кроме усталости и подымающейся, захлестывающей злобы. К этой солдатне и их тупоголовому офицеру, заставляющему его стоять на пределе сил. Какое сегодня число? Он потерял счет ночам и дням. С того часа, как послал Франтишека Мрняка в сельскую лавку, где были жандармы. Ему казалось, что от того селения до границы рукой подать. Недопустимый просчет. Он заплутал в лесу. Пробирался суток десять. На подножном корму, как скотина. Если бы не румынские пастухи, так бы и издох в каком-нибудь овраге. Пастухи накормили, показали направление, дали кукурузных лепешек. Сколько суток, как он съел последнюю?.. Потерять ориентировку в нескольких верстах от границы — после тысяч исхоженных им верст по пустыням Туркестана, долинам Семиречья, горам Кашгарии, джунглям Индии… Или потому, что он не любил Европу? Не оправдание. Сам расстрелял бы офицера, который так позорно сбился бы с маршрута. Единственное оправдание — то, что он сейчас здесь…
Он попал в плен на девятом месяце войны. Кампания поначалу складывалась счастливо. И для всей российской армии, и для него. Начав ее полковником, командиром бригады, через две недели боев он получил дивизию и удостоился генерала. Он жаждал боя. «Война кровь любит» — это была его мысль. Его суть. В детстве жажда схватки, крови находила утоление в драках; в отрочестве и юности она обуздывалась и в то же время культивировалась муштрой в кадетском и офицерском училищах. Став офицером, он получил возможность следовать этому зову, утолять жажду, доводившую моментами до исступления. В боях тонкостям тактики «малой крови» он предпочитал действия напролом. Когда роты залегали под губительным огнем, он выскакивал вперед — генерал на белом коне, — не страшась ни бога, ни черта. Он не считался с замыслами высшего командования, если была возможность дорваться до рукопашной. Вперед и вперед — любой ценой, лишь бы захватить больше территорий и трофеев. Подчиненные ему части несли ужасающие потери. Ну и что ж? Война любит кровь. Он поклонялся ей, своей богине.
Однако после первого же выигранного им боя у Николаева вместо награды командующий армией Брусилов пригрозил отдать его под суд. За то, что, нарушив общую диспозицию, не отошел назад и тем самым не прикрыл левый фланг армии. При чем тут их кабинетные пасьянсы, если его дивизия, смяв врага, прорвалась в тыл австрийским армиям? Правда, на следующий день открытый левый фланг был сокрушен превосходящими силами противника, и его собственная дивизия, взятая в полукольцо, вынуждена была отступить, потеряв полк и почти всю артиллерию. Зато потом был успешный бой за Галич. Спустя всего месяц, снова в азарте схватки не считаясь с приказами, он прорубил своей дивизией дорогу с Карпат в венгерскую долину и вышел из теснин на оперативный простор. Но случайно оказавшаяся на марше свежая вражеская дивизия быстро развернулась и зашла в тыл его полкам. Прорываясь, ему пришлось оставить в долине обоз, горные орудия, раненых, захваченных накануне пленных и добычу. Все же с остатками дивизии он выбрался. Брусилов вторично вознамерился предать его военному суду. Отстоял командир корпуса: за храбрость, пусть и нерасчетливую, не следует наказывать, когда кругом столько примеров трусости. Наказывать!.. За подобные ошеломительные наскоки, захват трофеев и селений, хотя и с последующей их отдачей, другие генералы удостаивались святых «Станиславов» и «Анн» с мечами и бантами, святых «Георгиев» и золотого оружия, а его — только что не в арестантские роты! Не щадит дивизию? Он и себя не щадит.
Нет, обходили его наградами и чинами потому, что не их он кости, не голубой крови — не столбовой,