Антон понял: это о нем.
Через день-другой познакомился и с басом и с дискантом. У окна лежал есаул Ростовского полка донской казак Тимофей Шалый, а прапорщика с звучной двойной фамилией все почему-то называли Катей. Есаул был ранен, как и положено казаку, в сабельной схватке — отбитый клинок венгерского драгуна соскользнул и рассек ему плечо. Хоть и издали, но Антону довелось видеть эти кавалерийские атаки, ничем не отличные от древних сеч: храпящие кони, воющие всадники, разрубленные сталью тела… Он представлял себе Тимофея Шалого коренастым, широкой кости, с кривыми, колесом, ногами, плотно охватывающими бока коня, с кудрявым смоляным чубом, могучими усами. Сколько ни встречал, донские казаки были на редкость приметны: как правило, черноволосые, с густо-синими глазами.
Константина — Катю Путко рисовал себе розовым блондином с пробившимся над губой пушком. Прапорщик обижен на свою ратную судьбу — получил ранение в ягодицу. Стыдится этого и всем говорит, что осколок попал в бедро. Глупо. Бывалые солдаты знали: пуле-дуре или слепой картечи кривая не заказана. Скольким героям попадало в спину или пятку, а последнего труса метило в лоб. Но и юношу понять надо: ранение, да еще такое, он получил в первый же час, и даже не в окопе, а во втором эшелоне.
Катя благоговел перед Антоном и есаулом — их боевой опыт, чины и награды!.. Он готов был слушать басни Шалого сколько угодно, веря всему и набираясь фронтовых словечек.
Четвертым членом их сообщества стала Наденька, девчонка-санитарка, дежурившая в палате то в день, то в ночь, то полными сутками. Была, правда, еще и ее сменщица Дарья, молчаливая, неумелая, — ее в расчет они не брали. Наденька же, вбегая в комнату, неизменно и весело-беспечно провозглашала:
— Вот и я, миленькие! — и с порога начинала напевать, возиться, обихаживать каждого.
Ее каблучки цокали еще в коридоре, а есаул и Катя уже ворочались на койках, и, стоило ей впорхнуть, раздавалось:
— Здр-равствуй, кралечка!
— Доброе утро, сударыня! Что новенького в Питере?..
Между казаком и молодым офицером шло шутливое состязание.
Впрочем, в голосе Константина Антон улавливал волнение. Он же в этой игре не участвовал. Терпеливо ждал, когда девушка подойдет наконец и к нему, проведет свежей ладонью, словно бы омывая, по щеке:
— Вам уже лучше? Правда, лучше, чем вчера? Все будет хорошо, миленький!
Надя рисовалась ему полевым цветком. Как ромашка. Тонкий бледно-зеленый стебель, круглое лицо в золотистых веснушках, наивные глаза. Простенькая. Бесхитростная. Оттого что не видел девушку, а только слышал ее голос, знал прикосновения ее рук, — не стыдился. Да и какой уж тут стыд, когда не может ни встать, ни сесть, а главное — не зряч. Страшился подумать: слеп. Эта мысль, настигая, приносила черное отчаяние. Профессор-окулист, «козлиная борода», как окрестил его есаул, старикан со скользким голосом, все не решался произнести приговор. Глаза Антона были забинтованы. При перевязках меняли лишь примочки, не снимая марлевых подушечек с обожженных глаз. Слеп, и обе ноги в гипсе. Не покукарекаешь… И весь огромный мир сузился до палаты лазарета. Остались лишь звуки и запахи. И зримые образы прошлого. В его памяти жила — то размазывающаяся, то проступающая во всех мельчайших деталях — картина последнего боя.
Он видел тихий серый, просвечивающий сквозь низкие облака вечер над заснеженным полем и сизой каймой дальнего леса. Там, вдоль опушки, были германские траншеи. Его орудия стояли позади русских окопов. Никакой особой опасности он не ждал. Солдаты возвращались с работ, из секретов и разведки. Со стороны вражеских позиций тянул легкий ветерок.
И тут в пасмурное небо взмыли сигнальные ракеты, и вражеские батареи обрушили огонь по линиям окопов и ходам сообщений. Потом послышалось незнакомое слитное шипение, как тысячекратно усиленный змеиный глас, и от леса, заклубившись, отделилось и поползло стелющееся, подгоняемое током воздуха синеватое облако — туман не туман, дым не дым. От передовых постов донеслись набатные удары — били о рельсы. Взвыла сирена. Телефонист батареи, оторвав от уха трубку, в ужасе закричал:
— Газы!
На их участке германцы еще никогда не применяли отравляющих веществ. Но весь фронт знал: в газовой атаке у станции Сморгонь погибли целые полки. Умирали в мучениях, от ожогов и удушья. Потом, в приказах по войскам, было разъяснено, что огромные потери вызвала внезапность нападения в ночное время, когда солдаты спали и не успели принять спасительные меры. После Сморгони разработали правила наблюдения и сигнализации, каждому офицеру и рядовому выдали противогазовые маски и флаконы с жидкостью, коей нужно смачивать очищающую смесь. Все подразделения прошли испытания в газовых камерах. Кое-кто из солдат, плохо подогнавших маски, получил легкое отравление. Но в общем проверка прошла благополучно. И все же одно дело учебная камера, и совсем другое — настоящая газовая атака.
— Командиры орудий — к орудиям! — отдал приказание Путко. — Надеть маски!
Засвистели дудки. Артиллерийская прислуга высыпала из укрытий, засуетилась у гаубиц. Батарея открыла огонь.
Синее облако процедилось сквозь проволочные заграждения, перекатилось через окопы, начало наползать на артиллерийские позиции. Поглотило наблюдательный пункт, подгоняемое ветром, поволоклось дальше. Ушло, оставив ватные клочья на ветвях кустов и в ложбине. Стекла очков усеялись масляными пятнами.
Путко уже готов был снять маску, как снова далеко впереди забухало о металл, завыли сирены — и поплыла вторая волна. Не успела она миновать траншеи, как все окрест загрохотало. Это снова ударили вражеские батареи. Под прикрытием огня и газовой завесы двинулась в атаку германская пехота.
Командир дивизиона передал приказ отразить атаку. Синяя, гуще первой, волна надвигалась. Снаряды рвались у батареи. Антон передал на боевую позицию:
— По пехоте, гранатой, взрыватель осколочный, заряд полный, основное направление — правее два — десять, два снаряда — беглый огонь! Огонь!
И тут только осознал, что сорвал маску. Порывом ветра его окутало остро пахнущей влагой. Почувствовал нестерпимую резь в глазах. Рядом багрово-огненно рвануло. Больше он ничего не помнил. Пришел в сознание в вагоне санитарного поезда. Лицо туго забинтовано, обе ноги — в гипсе…
Тцок-тцок-тцок… — послышалось в дальнем конце коридора.
— Вот и я, миленькие! — с повинной, со вздохом. — Опять припозднилась… Как спалось? Это вам, Катя, свежие газеты. Сейчас будем умываться-прибираться!
Палата наполнилась движением, веселой суетой. Забулькала вода из крана, зазвенела посуда.
Как обычно, очередь Антона была последней. Наденька провела прохладной ладошкой по его щекам, хихикнула:
— Щекотно! Давайте обстригу? Заросли, ровно протодиакон из Спас-Мефодиевской церкви.
— Попробуй, — покорно согласился он.
Девушка, кончив уборку, подоткнула подушки ему под спину, обвязала шею полотенцем. Начала пощелкивать ножницами, кромсая бороду. Тупые ножницы выдирали волосы. Он терпел.
— Ну вот, ну вот!.. Вчера в кинематографе у нас на Полюстровском такую фильму видела — умрешь!
— Расскажите, сударыня! — загорелся прапор.
— Антон Владимыча обстригу, утки вынесу, пол подотру — и расскажу. Обхохочетесь, Катенька! — Пригладила ладошкой бороду. — Ну вот, теперь как рыцарь Агагемон!
И с огорчением поделилась:
— Еще в осень пирожное двадцать копеек торговали — ужасно казалось дорого. А нынче меньше ростом вдвое — шестьдесят копеек, и то нарасхват.
Прапорщик позвякал монетками:
— На завтрашние газеты, Надежда Сергеевна. А это вам на бисквит и эклер.
— Что вы, миленький, такое разорение! — весело-смущенно воскликнула санитарка.
— Поверьте, мне доставляет искреннее удовольствие. Такой мизер для нашего офицерского жалованья.
— Спасибо вам, миленький!