— Я не так выразился. Не желаешь. Ладно. Пусть так и будет. Спрошу по-другому. Почему ты видишь смерть в глазах Ельпенора?

— Избранники богов умирают молодыми.

— Ты не богиня.

— Для него — богиня. Я не хочу, чтобы он старился у меня на глазах.

— А ты на глазах у него. А если ты ему родишь сына?

— Не рожу.

— Ах, так! Значит, я оставляю царство без уверенности в его судьбе.

— А когда ты уезжал молодым, была у тебя уверенность?

— Я был молод! Я оставлял сына, наследника. Да и мог ли я предвидеть, что буду отсутствовать двадцать лет?

— И теперь на какой срок ты рассчитываешь? Навсегда?

— Я этого слова не знаю.

— А как же с горбом? Разве горбатый не обречен навсегда нести свой горб?

— Тебе что, горбун приснился?

— Почему он должен мне сниться? Тут у нас по городу их несколько ходит.

— С горбом навсегда. А если горб растет внутри?

— То, чего люди не видят, о чем не знают и не догадываются, того нет.

Одиссей рассмеялся.

— Горбатая!

Она, тоже смеясь, отвечала:

— Мой стан все еще прям и гибок, такой, как ты любишь.

32. Погрузка корабля шла медленно и вяло. Собралось, правда, множество юнцов, жаждущих дела и проворных, но их суетливость и шум, который они поднимали, лишь усиливали беспорядок, а толку от них было мало. Слуги везли на ослах и мулах глиняные бочки с вином, муку в прочных кожаных мешках, запасы вяленого мяса в больших сосудах, ароматное оливковое масло и сундуки с одеждой; еще везли ценные при любых обстоятельствах золото и медь и, наконец, оружие — луки, копья, дротики, мечи, а также доспехи, шлемы и щиты. Хуже было с погрузкой всех этих богатств на высокую палубу корабля. Сложив привезенное на берег, слуги спешили домой, где их ждала неотложная работа — погода стояла жаркая, хлеба быстро созревали, и с жатвой нельзя было медлить.

Одиссеев корабль стоял у причала — стройный, изящный, послушный рулю, с высокой сосновой мачтой, укрепленной в центре корпуса, но белый парус еще не был поднят канатами из скрученных ремней. Впрочем, длинноволосые гребцы в кожаных гетрах уже сидели на скамьях и держали весла, точно лишь ожидали знака славного вождя, чтобы начать мерно грести. Так приказал Одиссей.

Сам царь стоял несколько в стороне, время от времени отдавая распоряжения, однако он скоро заметил, что в надзоре за работами ему ловко и без заметных усилий помогает юный Ноемон, быстрый, как крылатый дух, наводя порядок там, где поднималась суматоха, отгоняя крикливых, путающихся под ногами мальчишек, подбадривая медлительных и умеряя поспешность, с которой иные слуги хотели бы избавиться от привезенных грузов.

Но не его искал Одиссей нетерпеливым взором в шумной толпе, собравшейся на берегу. Царь отвечал на приветствия и сам первый приветствовал тех, кто вскоре должны были стать его спутниками в плаванье, однако ждал он еще своего шута, будучи уверен, что во время этих приготовлений, а также свадебного пира, столь неожиданно для народа назначенного на завтрашний день, Смейся-Плачь не может не появиться, и не потому, что он был в числе отправляющихся в плаванье, а скорее потому, что он — так полагал Одиссей — не мог бы себе отказать в удовольствии поиздеваться в минуту столь неподходящую и все же столь удобную для осмеяния. Но хотя Одиссей последним покинул пристань и у корабля остались только вооруженные стражи, он, медленно направляясь к дому через виноградники, нигде шута не встретил.

Евриклея, как и каждый вечер, ждала его с ужином. Когда он кончил есть, она сказала:

— Этой ночью не жди меня.

— Понимаю, — сказал он, — ты не хочешь прощальных ласк.

— Прощальные уже были.

Он задумался, потом сказал:

— Умно ты придумала. Я тоже не всякие прощанья люблю. И ты это знала.

— Достаточно давно, чтобы привыкнуть к этой мысли. Кроме того, меня поддерживала уверенность, что ты не знаешь.

В течение того дня глашатай Медонт несколько раз проходил по городу с трубой, возвещая народу о торжествах по случаю свадьбы ключницы Евриклеи и гонца Ельпенора.

33. Ночною порой Одиссей размышлял вслух:

Судьбы людей, утопающие в пучинах седой древности, вечно будут не познаны в своей истинной, неповторимой сути, равно как мысли их и чувства. Ибо вместе с кончиной человека всяческие деяния его не проваливаются, как предполагаем мы, в забвенье и пустоту многовекового прошлого, но обрастают легендами и песнями, слепленными из крошева, из отрывочных, ненадежных лоскутов, из разбрызганной плазмы, и из них создаются образы, доступные пониманию и существующие на зло всеуничтожающим законам смерти и разложения, послушные, напротив, велениям жизни.

Минуту спустя:

Легенда у меня уже есть. Слава моя возглашается в песнях. Имя мое и деяния мои знают даже те, что родились, когда троянская война уже закончилась. Завтра о ней и о моих странствиях будут знать те, кто только завтра родится. Но где в этих песнях я? Мои мысли, огорчения, сомнения, заботы? Месяцы, дни и часы почти пятидесяти лет моей жизни? Кто из нас двоих подлинный — герой песен или я, живущий? Я живущий — что это значит? Или же своим существованием я сам себя искажаю, и мир делает то же, согласно меняющимся своим обычаям? Я хотел бы…

Внезапно он умолк, потому что какое-то незаметное дуновение загасило огонек светильника. Одиссей хотел было позвать стража, которого умышленно поставил в эту ночь у своей двери, дабы распространился слух о том, что именно эту ночь он проводит в одиночестве, как вдруг из темноты послышался тихий голосок:

— Не зови стража, Одисик. Это я задул светильник.

— Где ж ты целый день шатался?

— Я плакал.

— Изображал источник Аретузы?[10]

— Все плакал да плакал, хотел выплакаться, чтобы во время плаванья уже не плакать.

— И думаешь, тебе это удалось?

— Запасы слез я исчерпал надолго, очень надолго.

— Может, вместе со слезами ты и дурость свою выплакал?

— Она, Одиссей, неисчерпаема. И ты лучше, чем ктолибо, должен это знать.

— Вот новость! Ты что, считаешь меня глупцом?

— Глупость, или, как ты удачно выразился, дурость, бывает тенью мудрости.

— Почему ты загасил свет?

— Чтоб мы могли яснее мыслить. К тому же глаза у меня от плача распухли. Ты мог бы не пустить меня на свое ложе, если бы я об этом попросил.

Одиссей разразился хохотом.

— Вижу, что после долгого плача ты все же вспомнил о своих обязанностях шута.

Смейся-Плачь молчал.

— Где ты витаешь? — спросил Одиссей.

— Невообразимо далеко, — все так же тихо отвечал шут, — потому как ты не хочешь допустить меня на свое ложе, и близко, потому как являюсь тотчас, только позови.

— Ты повторяешься. А может, пришла охота поиздеваться надо мной?

— Я слышал твои мысли. Ты их декламировал как вступление в философскую поэму. Как плоско звучали бы мои насмешки рядом с твоими!

Вы читаете Никто
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату