— Возвратясь на корабль, ты скажешь так: «Боги пожелали, чтобы волшебница была предупреждена о моем прибытии. Она приняла меня с почетом и сразу же сообщила, что Телемах с товарищами, а главное, с супругой из знатного и богатого рода вскоре вернется на Итаку. По сему поводу на острове нашем воцарятся великая радость и веселье, ибо супруга Телемаха прекрасна лицом и привезет богатое приданое. Боги еще держат совет, ибо по некоторым вопросам пока не пришли к согласию. По этой-то причине до тех пор, пока все не будет решено окончательно, волшебница учтиво попросила меня оставить Ноемона у нее, дабы, когда придет надлежащий час, она могла послать его как гонца». Вот и все.
Одиссей на сей раз задумался дольше обычного, потом сказал:
— Выходит, ты хочешь меня покинуть?
— Я останусь здесь. Мое отсутствие только прибавит тебе уважения в глазах народа, господин.
— А ты не подумал, что я, возможно, буду по тебе скучать?
— Ты слишком мудр, господин, чтобы долго предаваться такому чувству. Не жалей о силе волшебства, коли ты действительно желаешь добра своему народу. Смотри, что стало с волшебницей Цирцеей, полагавшей, что она вечно останется юной, прелестной соблазнительницей. Да что я буду говорить тебе о коварной силе чар, когда ты в этом смыслишь куда больше меня, стоящего лишь на пороге житейского опыта. А я? Что я? Я заменю Телегона, буду ублажать старушек тем, чего ты был вынужден их лишить. В конце-то концов, надо же вознаградить обиженных. А мне это недорого обойдется. Я сумею их обуздать, чтобы не брыкались.
— Довольно! — вскричал Одиссей, побагровев. — Довольно нести вздор! Не прикидывайся дурачком, не то я подумаю, что в тебе больше злобного коварства, чем есть на самом деле. Избавь меня от напрасной злости, во мне и так накопилось бешенства сверх меры. И не питай чрезмерных иллюзий. Если тебе случается отгадывать мои мысли, то я знаю твои мысли, еще и не родившиеся. Итак, запомни: Одиссей не даст опутать себя даже самой пылкой любовью, как бы ни была она ему приятна, не даст, даже если порой и думает — хоть мимолетно, — что мог бы ей поддаться. Не играй со мною в любовь, ты можешь наткнуться на такое, чем подавишься. Не хватай раскаленное в огне железо. Обожжешь руки. Не искушай, потому что я найду способ избавиться от собственных искушений.
Первая ночная тень затуманила небеса, когда они, выйдя из дубравы, остановились на прибрежном холме и, видя внизу, у пристани, белый парус, начали молча спускаться по склону, заросшему одичавшим виноградом.
55. Впереди шел Одиссей, в нескольких шагах за ним — Ноемон. Пробираясь, как давеча, через чащобу разросшихся лоз, Одиссей размышлял:
Возвратиться на Итаку, да, возвратиться на Итаку. Я знаю, что это суждено, но все, что меня там ждет, — мне противно и возбуждает презрение к самому себе. Быть может, это рок стал на моей дороге беспощадным напоминанием о том, что я, столь высоко вознесенный, могу стать не символом носителя счастья, а просто тираном, еще более опасным, чем прочие, потому что он способен сделать невозможное возможным? А может, еще есть время принять дар любви и, наслаждаясь им, самому пожелать одарять? О, Одиссей, витающий между недосту ной божественностью и обычным земным бытием, которым, однако, довольствуются сонмы смертных! Я даже ке думаю, что скажу тем дурням, которые теперь скорее всего веселятся, заливают вином собственную никчемность вместе с жалкой старостью, чтобы в одурманенных их мозгах блеснули блуждающие обманные огоньки. О, если бы властелину в минуту душевного смятения было дано стать поэтом, он запел бы песнь, быть может, жестокую, однако куда более прекрасную, чем все песни бродячих певцов. Так не отказаться ли мне от власти и не поискать ли в пустыне, куда некогда удалился мой отец, свершений любви как источника свершений поэзии? И угодить, о глупец, в неволю? Чтобы, подобно шуту, носить ошейник и поводок, только невидимые чужому глазу? О, проклятое бремя лет! Почему мне не двадцать, когда так легко отдаешься в любовное рабство? Но разве ты когда-либо желал этого? Любовная бездна сводилась для меня к обычному ложу. Быть может, поэтому и влекло меня так сильно к Цирцее — я был уверен, что ни она, ни я в объятиях друг друга не утратим здравого смысла. И я тешился любовью скорее с магией и спал в объятиях волшебства, нежели видел в Цирцее живую женщину. А что, если сейчас остановиться, высказать то, что я хочу и не хочу высказать, и отложить до зари возвращение на корабль?
56. — Вижу по твоему лицу, что ты все еще на меня сердишься.
— Только это ты сумел увидеть?
— Я сам себе запрещаю смотреть глубже.
— А ты попробуй. Зачем ты закрываешь глаза?
— Чтобы лучше видеть.
— И увидел?
— Я, господин мой, не мальчик на одну или на две ночи.
— Я давно это знаю.
— И потому ты, наверно, правильно делаешь, отталкивая мою любовь.
— Когда-то ты говорил о преклонении.
— Это было так давно.
— А ты знаешь, что может произойти завтра?
— Любовь, господин, страдает близорукостью. У тебя же зоркость сокола.
— О, Ноемон, мой Ноемон, мне тоже иногда хотелось бы закрыть глаза.
— Потому что ты знаешь, что они у тебя внутри.
— Если бы так…
— Если бы?
— Нет! Ночь — опасная пора для путников. А она уже спешит к нам и высылает вперед все более темные тени. Поспешим и мы, чтобы попасть на корабль до темноты.
57. Пошатываясь и громко вопя, топчась каждый сам по себе, а по существу все в одной куче, они натягивали лукк, чтобы пускать трепещущие стрелы в небо, на котором уже мерцали первые звезды. Увлеченные потехой, они даже не заметили, как Одиссей и за ним Ноемон оказались на палубе. Первый увидел их Телемос с волчьими глазами, знаменитый некогда забияка и соблазнитель.
— Привет тебе, Одиссей! — воскликнул он, — не лучше ли ты себя чувствуешь, ступая по собственной земле, чем бродя по чужой стране? Когда двинемся в обратный путь?
— На рассвете.
— Так повеселись с нами. Возьми свой лук и присоединяйся к состязанию. А вдруг кому-нибудь из нас удастся подстрелить звезду.
И он пустил стрелу, которая полетела не в вышину, а куда-то в сторону, в сгущающийся над водою сумрак.
Одиссей отошел в сторону, сделав Ноемону знак рукою оставаться на месте. На корме стоял Смейся- Плачь. Одиссей знал, что найдет его там, и спросил:
— Почему ты не забавляешься вместе с другими лучниками? Занятие превосходное, но для меня слишком серьезное.
— Вот именно! — отвечал шут. — К тому же я никудышный стрелок. Если б я начал стрелять из лука, пожалуй, все звезды бы вниз попадали.
Одиссей, помолчав:
— Ну же, смелей! Почему ты ни о чем не спрашиваешь?
— Вопросы тебя сердят, молчание удивляет. Может, заплакать?
Тогда Одиссей, сам не вполне понимая, зачем это делает, рассказал шуту все, что произошло в доме Цирцеи. Смейся-Плачь слушал, как бы не слушая, глядя на темно-фиолетовое море. Когда же Одиссей закончил, оба долго стояли молча, и тишина на корме казалась еще более глубокой, потому что поодаль на палубе крики становились все громче, свист стрел пронзал нестройный шум охрипших голосов.
— Так и не скажешь мне, что ты обо всем этом думаешь? — спросил наконец Одиссей.
На что шут ответил:
— Думаю, что ничего необыкновенного не произошло. Вместо возвышенного священнодействия тебе показали безобразный маскарад.
— Ты думаешь, то была игра? Притворство?
— Все зависит от того, как назвать.