бы спросить, куда я хочу, — нет, никогда. Она говорит: Ян, салат из порея — самое вкусное, что можно придумать. И десять дней я готовлю салат из порея, каждый раз одно и то же, один и тот же восторг — это самая вкусная вещь на свете, те, кто не любят порея, не должны жить, их просто нет, нечего с ними знаться, на них и смотреть-то не стоит. Какой ужас, все эти люди, которые не любят порея. А потом вдруг конец. Потом две недели я готовлю вьетнамский салат. Один салат.
Она говорит: куда вы можете пойти, скажите мне? Вы живете с известной женщиной, очень умной, вы ничем не занимаетесь, вас бесплатно кормят, вы живете с ней задарма. Да целый мир хотел бы быть на вашем месте.
И в конце концов, это правда. В конце концов, мне иногда хотелось бы не есть перец, китайский суп, картошку по-дублински, не ехать в три часа ночи в Орли, чтобы она все время была здесь. Мне иногда хочется быть одному. Быть не самым желанным. Без всякой любви.
Она говорит: это невозможно.
Очень редко, но иногда на меня находило: довольно с меня Дюрас, я не могу больше с Дюрас, с Дюрас покончено.
Она ждет, пока мой гнев пройдет, она дает мне накричаться, потом подходит ко мне, берет меня за руку: нет, не говорите так, это неправда, мы никогда не покончим с Дюрас, вы это знаете.
Мы не можем покончить с этим. Это не может закончиться. Это невозможно. Все начинается заново. Нам никогда не бывает достаточно. Еще. Еще любви. Историй, которые не кончаются, избитых слов, песенок «С Капри покончено», «Хочешь это — возьми!», взрывов хохота, сцен, еще и еще.
Нужно идти вперед, Ян, вы не святой дух, совсем нет, — любите меня, ничего другого вам делать не надо. Я знаю все, что нужно было бы знать вам. Я подчиняюсь. И самое прекрасное, самое поразительное, самое невероятное — что все получается. Появляются новые книги, пьесы, фильмы — все получается, мировой успех. Она говорит: Дюрас стала вселенским чудом. Она не шутит. Ей пятнадцать лет, и она уже сама литература. Она полностью погрузилась в нее, она занимается литературой всю жизнь, любой ценой, все остальное ничего не стоит — я ничего не стою, я ничего не значу в этой истории, потому что все придумывает она, от начала и до конца. Она говорит: вы ведь знаете, что я ничего не придумываю, никогда не лгу. Я не занимаюсь литературой. Я пишу книги. Вы понимаете или как?
Я делаю вид, что все понимаю. Я занимаюсь любовью, готовлю под диктовку еду, пишу под диктовку книги, вожу под диктовку машину, я все время рядом, я полностью принадлежу вам. А вы? Иногда мы танцуем, вы любите танцевать, вы говорите: я танцую великолепно, ничего не могу с этим поделать. Люди, которые не умеют танцевать, не умеют двигаться, вызывают у меня беспокойство. Писать — это то же самое: ты находишь единственно правильное движение, нужную скорость, не так ли, ты находишь свою манеру танца.
Я не знаю, я не могу ничего ответить на это, я не умею так говорить.
Она словно все время пытается выжить. Как будто все время находится в условиях чрезвычайного положения. Словно завтрашний день, следующий час могут уже не настать. Как будто нужно жить всегда в настоящем, настоящем, у которого нет ни прошлого, ни будущего, которое длится миг, наполняя собой все пространство вокруг, и меня, и ее, и весь мир, и потом все уносит с собой. Настоящее, которое творится, как творится каждую секунду вечность.
Вы именно такая: у вас нет никаких планов, никакого представления о том, что делать, вы живете в каком-то состоянии дикости, примитивности, как доисторические люди, оставлявшие на скалах отпечатки рук и не знавшие ничего о Боге, они поднимали свои руки к небу и молились, вы одна вместе с ними, и я — рядом, с ними и с вами.
Мы — здесь. И книги — здесь. И мы можем читать — достаточно лишь раскрыть книгу и начать, каждое слово, одно за другим, по слогам.
Вы вместе со своим читателем, вместе со мной, но вы — кто вы? — спрашиваю я вас в свой черед.
***
Она все время хочет бросить писать, она хочет все бросить, оставить, и слова, и жизнь. И тем не менее — нет. Она живет. Она пишет. Она любит. Все. Весь мир. Устриц — до безумия, прогулки поздними вечерами вдоль набережных Сены до моста Нейи и обратно до Нотр-Дама.
Посмотрите на эти каменные глыбы, на этот изумительный серый цвет и на эту реку, Сену, какое прекрасное название, смотрите.
Она смотрит на лица людей в бистро, она что-то хочет понять, глядя на них, она смотрит, что-то видит, ничего не говорит, я не мешаю ей, а потом — это всегда неожиданно — она перестает смотреть на них. Нужно срочно вернуться на улицу Сен-Бенуа, еще полно неоконченных дел, все вокруг вдруг стали ужасными, невыносимыми, она больше не может среди них находиться, она хочет спрятаться, закрыться в своей комнате и ничего не делать, она начинает ругаться, ненавидеть меня, она говорит: мир до такой степени несправедлив, он такой злой, что и я сама должна пройти через его злость. Я ничего не могу поделать с этим.
Она идет в свою комнату. Садится за стол. Может быть, она будет писать. Она берет лист бумаги. Она найдет сначала одно слово, потом другое, потом еще, она не может пребывать в этом отчаянии, нет, она не покончит с собой — она будет писать.
Она пишет. Зовет меня: я вам кое-что прочитаю, посмотрим, что можно с этим сделать.
Вот так. Она не может остановиться, она ничего не может оставить, ни жизнь, ни любовь, ни меня, нет, Ян, останьтесь — или же идите, иначе уйдет она, это невозможно, мы можем быть только здесь, за столом, и слушать, что появляется на странице. И она очарована тем, что она пишет: это правда я написала? Вы, говорю я. Да, это правда, и тем не менее это красиво.
Когда мы сидим с двух сторон стола, будь то в Париже, Трувиле, Нофль-лё-Шато, где угодно, ничего другого больше не происходит, ничего другого больше не существует, только то, что есть на бумаге.
А потом так же внезапно, как это было в бистро, когда она перестала смотреть на людей, ей нужно, чтобы все прекратилось. Слова больше не приходят. Она перестает писать. Она думает, что, может быть, никогда больше не стоит писать, она думает, что у нее больше не получится, что она не умеет писать, она думает, она больше никогда не будет писать. Она больше ничего не знает. Она замолкает. Я ничего не говорю. Я знаю, что нужно пойти за машиной, она должна встать из-за стола, оставить комнату и все, что в ней, все это больше ничего не значит, она больше ничего не понимает, она перестает хотеть понимать, до такой степени она все понимает, до такой степени она все видит, что страдание вновь слишком сильно, и не только страдание, но и какая-то часть истины сейчас достигла своего апогея, быть может. Эта истина не может быть сказана сразу, нет — нужны истории, истории о любви, может быть, страшные истории убийств, банальные истории, их нужно написать или же покончить с собой, умереть.
Ладно, нужно съездить на рынок купить перца, мне хочется супа.
А потом она говорит: что нужно сделать, чтобы написать слово «вечность», что нужно сделать, чтобы не писать его, это же невозможно, вы понимаете, нужно заняться чем-то другим.
Именно это она и пытается сделать. Мы едем на рынок, покупаем картошку, перец, четырех штук достаточно, и она полностью забывает начатый ею текст и все остальные слова. Она думает о супе, который мы приготовим вечером, она смотрит на то, что лежит на полках, она говорит: это дорого, просто невозможно представить, как дорого. Она смотрит на ценники, названия марок, она хочет купить все это: возьмите три упаковки кофе, его никогда не хватает. Она уже обо всем забыла, она хочет жить.
А потом она возвращается за стол и продолжает, слова возвращаются, главное слово еще далеко, слов слишком много, не тех, которые заменят главное слово или просто займут пустое место, нет, ни в коем случае, эти слова для того, чтобы попробовать сказать что-то, что еще не было сказано, оставалось в отдалении от всего. Это отдаление нужно, чтобы не нарушать правды. Правды о чем — неизвестно, текст не указывает на это, он не должен этого говорить, и она никогда не позволяет себе учить кого-то правде.