— Честное слово, сейчас заплачу! — крикнул вдруг кто-то. — Сыграй что-нибудь повеселее!
Свирель умолкла. Пятра перевел дух и снова заиграл. На этот раз он играл какую-то маршевую мелодию, но всё на тот же протяжный лад.
— Это песня заднестровских молдаван, бессарабцев, — тихо сказал Рудь и запел вполголоса, передавая мне содержание песни:
Мы подошли ближе к костру.
Узнав нас, Пятра быстро сунул свирель за пазуху, и мы впервые увидели, как его чуть припухшие губы расплылись в широкую улыбку.
— Ну, ну, давай, брат, играй, — сказал Рудь. — Что же ты? Подразнил только, выходит.
Моряк встал, одернул китель и, запинаясь, сказал:
— Прошу извинить меня… Разрешите на отдых….
2
— Всю ночь не спал, — рассказывал нам Коля Фролов утром следующего дня о новичке. — Ворочается, курит. Только сомкнешь глаза, а он спрашивает: «Ты спишь, Коля?» — «Сплю, говорю, не мешай» Задремлешь, а он опять… Спасибо Науменко — он успокоил. «Доколь, говорит, ты голову нам будешь морочить, бисова твоя душа? Замолчи, бо рассержусь и целую неделю тебе спать не дам». — «Прости, говорит, не буду больше… Но, понимаешь… Гложет». А что его гложет, не говорит!
Мы пригласили Пятра к себе. Рудь заговорил с ним по-молдавски, о чём-то пошутил, и Пятра сразу немного оживился. Нам принесли завтрак.
Я спросил Моряка:
— Семья у тебя есть?
— Была, — ответил он.
— А теперь?
— Не знаю.
Пятра действительно не знал, есть ли у него теперь семья. Он рассказал, что родился и вырос в Бессарабии, в местечке близ Кишинева. Отец работал на помещика, а мать хлопотала по дому. В школу Георге походил всего только три зимы, а потом шесть лет работал в имении. Русский язык он знал с детства — перенял его от русских детей, отцы которых тоже работали на помещика.
Пятра хорошо помнил горькие дни своей юности проведенные в Бессарабии, видел жизнь соседей- односельчан, а со временем узнал, как живут люди далеко за пределами его села и даже за пределами уезда.
Рассказывал он довольно живо, и я понял, что Моряк не такой уж молчун, каким кажется. Он с воодушевлением говорил о Бессарабии, о её садах, виноградниках, богатых долинах и склонах гор, обо всём, что совсем недавно стало собственностью народа, и вдруг… эта проклятая война.
От него я впервые услышал живой рассказ о знаменитом сентябрьском восстании в Бессарабии в 1924 году. Рассказ этот произвел на меня столь сильное впечатление, что я не могу не пересказать его здесь.
…Три дня над революционным штабом в Татарбунарах реяло красное знамя, три дня ликовали толпы людей с алыми повязками на руках, а над колоннами демонстрантов, над отрядами, уходившими на линию огня, плыли транспаранты, плакаты с призывами «Да здравствует Советская Бессарабия!» Со стен домов и с импровизированной трибуны глядел на народ с большого портрета великий Ленин.
Из самых отдаленных уголков Бессарабии обходными, тайными тропами, по долинам и крутым склонам тянулись группами и в одиночку люди в Татарбунары, чтобы поддержать восставших против бояр- оккупантов. Ушел тогда в Татарбунары и отец Георге. Народ принял его в свою семью, дал старику винтовку, широкую грудь его украсил кумачовым бантом, а высокую папаху — розовой лентой. Три дня народ, свергший в местечке и окрестных селах власть ненавистных оккупантов, дышал вольно, три дня старик вместе с другими повстанцами отстаивал от жандармских частей свою родную власть. А на четвертый день из-за Прута и Дуная загремели залпы орудий, и земля задрожала, как в лихорадке, артиллерийские снаряды разрушали дома и постройки, огонь начисто сметал строения. Без умолку строчили пулеметы, винтовки. Неравная схватка повстанцев с отборными войсками оккупантов длилась до последнего патрона.
Весь черный от копоти и пыли, старик долго стрелял, а когда кончились патроны, вытащил затвор, заглянул в магазин и уже собирался швырнуть винтовку в рожу подползавшему врагу, но к нему подошел командир и твердым голосом сказал: «Спрячь оружие, мэй, пригодится… Спрячь… А сам уходи…»
Старик спрятал винтовку, укрылся в подземелье, приготовленное неизвестно кем, неизвестно когда. Он вошел туда с товарищами. Он не знал их, и они не знали его. В подземелье было темно, за воротник падали холодные капли воды. В глубине что-то шуршало, точно мыши, кто-то глухо стонал. Конники скакали над пещерой. Старик слышал конский топот, стрельбу.
— Бьют… уу-ух, подлые, — говорил кто-то в темноте и скрежетал зубами.
— Всех не перебьют… И время наше ещё придет, — ответил старик.
…Летом 1940 года, когда советские войска освободили Бессарабию, Георге Пятра, юноша двадцати двух лет, понял, что это пришло именно то время, за которое когда-то бился его отец.
Пятра пошел служить в Черноморский флот. Он обещал матери и отцу приехать на побывку… Но вот…
И как только Пятра подходил к рассказу о недавнем прошлом, он вспоминал Петровича, и язык его немел.
В том, что Пятра преданный нам человек, у нас не было сомнений. Воевал он честно, самоотверженно, как все наши товарищи. Казалось, только в бою он и начинал жить. Но кончался бой, и опять его охватывало оцепенение. Никто из нас не знал, что с ним происходит. Может, он считал своим позором плен?
Во время одного из привалов уже в Барановских лесах (мы готовились к ночному нападению на гарнизон) Моряк подошел к Рудю и сказал, как обычно, запинаясь на каждом слове:
— Товарищ… комиссар…
— Что Пятра? — спросил Рудь.
— Разрешите мне… хранить?
— Что?
— Партбилет… Петровича…
— Петровича? — спросил Рудь. И посмотрел на меня, ожидая совета.