потребовал от Виноградова и Райзера писать ему доносы. «Фелел токлатыфать», — сказал по-русски многодумный Райзер. «Ябедничать», — уточнил Виноградов.
С тех пор минуло полтора года. Много воды утекло в здешней реке Лан, но материальное положение русских штудентов не изменилось. Они по-прежнему страдают от безденежья. Особенно плачевно финансовое состояние Ломоносова. Михайла больше других тратится на книги. К тому же, в отличие от сына президента Берг-коллегии и сына суздальского священника, ему неоткуда ждать помощи. И сейчас, сидя в кабачке за кружкой пива, друзья усиленно ищут выход.
— А ты к жиду подкатись, — советует Дмитрий.
— К Воруху, што ли?..
— К Рименшнейдеру…
— К Шнейдеру? — хмурится Михайла. — Он уже не дает. Требует старое вернуть. Сколько я ему задолжал? Почитай, двести талеров. Да проценты…
От этой суммы, неожиданно помянутой вслух, Михайле становится не по себе.
— Эх, — дабы затушить едучие уголья в груди, он вливает в глотку едва не половину кружки. — Придется снова Шумахеру писать.
Пивные пары помаленьку разгоняют докучливые мысли. И вот уже вздохи о повседневных делах сменяются амурными вздохами. Тем паче что обстановка в кабачке все более на это настраивает. Звучит тенор Гишенбета, выводящий какую-то любовную песенку, ему вторит цитра, а тут и там раздаются смачные восклицания да скабрезные шуточки.
Митя Виноградов увлечен дочерью фарфорового мануфактурщика — миниатюрной, как статуэтка, что нетипично для ядреной немецкой породы. Но, судя по разговорам, не меньше времени он проводит с ее папенькой, вызнавая секреты парцелинного[3] мастерства. Хотя уверяет, что одно другому не мешает.
А Райзер, что ни неделя, меняет свои парики. Поменял парик — стало быть, поменял даму сердца. Париков у Густика уже полный шкаф — и французских, и голландских, и даже аглицких. Вдали от фатера да в компании русских он тоже разошелся и оказался падок до «тефиц».
Михайла слушает речи товарищей вполуха, хотя нет-нет да и вставляет реплики. До недавнего времени у него на уме была одна дама сердца — Муза Пиитика: он переводил Анакреона, Вергилия, Овидия, обращая внимание на произведения эпического да героического склада. Но вот с конца зимы и особенно по весне он все чаще обращается к любовной лирике гречанки Сафо и вольным стихам современного поэта — немца Гюнтера. С чего бы эго? — гадают однокашники. Неужели и Михайлу, их стойкого «дядьку», поразила стрела Амура? Они, конечно, догадываются, кто она, его пассия, но до поры помалкивают, памятуя о вспыльчивом характере Михайлы. Если пожелает — скажет сам, а покуда — ни намека.
Гишенбет, пощипывая струны цитры, заводит новую песенку.
Песенка эта старинная, ей, может быть, полтыщи лет. Она — наследие вагантов, кои в средние века шлялись по Европе, а теперь — спутница досуга кутящих буршей.
Для непосвященных и невежд эта песенка — загадка, поскольку наполовину на латыни. Но буршам- штудиозусам латынь не преграда.
После очередного куплета следует проигрыш на цитре. В промежутке, оторвавшись от кружки, вставляет свой толстый красный нос Маркус:
— И кто та особа?
Вопрос этот тоже входит в традиционный набор, служа своеобразным рефреном. Карл Гишенбет пропускает его мимо ушей, пьяновато-лукаво ухмыляется.
— Так кто же та прелестница? — урчит опять Маркус. На сей раз Гишенбет склоняется к его уху, а краем глаза — острого и вовсе не пьяного — косит на русский стол. Михайла перехватывает этот взгляд и настораживается. Лицо его, расслабленное пивом, внезапно каменеет. Что Карл шепчет Маркусу, ему не слышно. Но зато он слышит Маркуса. Тот недоверчиво оттопыривает толстую губу:
— Фройлен Цильх? — Маркус хоть и пьян, голос у него внятен. — Фройлен Цильх!
Кружка в руках Михайлы, ударившись о дубовую столешницу, трещит. Митя Виноградов пытается удержать его за обшлага, да поздно. Пиво еще не успевает растечься по столу, еще сыплется и звенит фаянсовая посуда, а Михайла, одолев в два прыжка расстояние, уже хватает Гишенбета за грудки и отрывает от стола.
— Что ты сказал? Повтори! — Михайла в ярости и потому не сознает, что твердит по-русски. — Что ты сказал?
Карл Гишенбет не знает русского, но перевод ему и не требуется. Он смят, испуган, белесые волосы липнут ко лбу, в глазах его искательность, на губах пьяная растерянная ухмылка. Михайла ослеплен. Выражение лица Карла вызывает новый приступ гнева: она ему кажется гадливой и наглой, эта ухмылка.
— А-а! — рычит Михайла, лицо его наливается кровью, он швыряет поднятого Карла, как мешок. Тот летит меж столами, пока не ударяется о стену. Жалобно звенит разбитая цитра. Боль отрезвляет Карла, вызывая ответную вспышку. А тут еще цитра…
— А-а! — вскакивает поверженный немец и выхватывает шпагу. Михайла, не мешкая, обнажает свою. Ор, крики сразу смолкают. В зловещей тишине раздается звон стали. Михайла в стойке. Защита. Удар отражен. «Спасибо за уроки, месье Буфаль! Я недаром платил вам талеры!» Ответный удар, еще один. Шпага наглеца выскальзывает из его руки и, дребезжа, катится под стол. Клинок Михайлы упирается в острый, как и нос Карла, кадык.
— Ну! — вращая свирепо глазами, цедит Михайла. — Ну!!
Гишенбет не выдерживает этого напора, ноги его подкашиваются. Молитвенно сложив руки, он бессильно падает на колени.
6
Какая сорока разносит на хвосте вести — неведомо, это не почтовая контора, где все служащие на виду, только о происшествии в пивном кабачке тотчас становится известно фрау Цильх. Благородная вдова в смятенном гневе. Драка в самом центре Марбурга, а главное, кто учинил сие — ее, фрау Цильх, постояльцы. Позор! Стыд и позор! Срам на весь город! Вон! Чтобы духу обоих забияк не было в ее степенном доме! Она не позволит марать доброе имя покойного господина Цильха.
Вторая сорока, более сведущая, приносит уже подробности. Первоначальное решение фрау Цильх после этого меняется. Причем как? — ровно наполовину, хотя сила гнева при этом не ослабевает. Она велит выставить только одного постояльца, а именно Гишенбета. И выставить не просто на словах, а в буквальном смысле. Прислуга выносит багаж баварца во внутренний дворик, а вместе с баулом — и стопку талеров, заплаченных вперед. Конечно, терять обеспеченного и пунктуального в оплате постояльца жалко. Но никакие деньги не возместят оскорбленные честь и достоинство. В этом фрау Цильх непреклонна, она не хочет даже видеть этого наглеца, который готов объясниться и просить прощения. Прочь! Она и слушать ничего не желает. Зато другого виновника происшествия фрау Цильх сама требует для объяснения.
Михайла в смущении, он боком входит в гостиную, цепляет башмаком коврик, лежащий у дверей, неуклюже садится на стул возле стола и клонит голову. Вся его крупная фигура выражает смирение, готовность внимать и виниться. И уже от одного этого сердце фрау Цильх смягчается. Он простодушен, сей русский, недаром Ганс прозвал его медведем. Он честен и прям — она в этом уже убедилась. Он