За стволами грабов и буков мелькает синее платье.
— Лизхен!
Михайла ускоряет шаг. Это действительно она — молодая фройлен Цильх. Она выбегает ему навстречу, не думая о том, что ее могут увидеть с городского берега. Она вся в порыве, ее сердце переполняют неведомые доселе чувства. Молодой мужчина, который устремлен ей навстречу, видится рыцарем, что спешит преклонить колена перед дамой сердца. В юной головке перепутались жизнь и рыцарские романы. Но кто посмеет сейчас возразить, что это не так? Он, Михайла, ее русский витязь, могучий как медведь, отстаивал ее честь с оружием в руках. Он сражался на поединке, он мог быть ранен и даже — страшно подумать — убит. Но он не убоялся ни раны, ни самой смерти…
Порыв Лизхен останавливают девическое смущение и робость. Ее смятение передается Михайле. Он и сам смущен. Одно дело — встречаться в доме, за чтением, за уроками русского да немецкого, за разговорами. Другое — здесь, на воле, наедине…
У подножия каменной стены — густой ягодник, это малина и крыжовник. А выше по стене, цепляясь длинными ветвями за выемки и трещины, вьется кустарник. Листья его напоминают крапивные, но они не колются, не обжигают. А на ветвях видимо-невидимо крупных белых цветов.
— Смотри, Михель!.. — Лизхен радостно хлопает в ладоши.
Михайла на это воздымает руки:
— Да это же мой тезка!
— Тезка? — не понимает Лизхен.
— По-латыни клематис витальба, а по-нашенски, по-русски ломонос белый. Ломонос, понимаешь? Как моя фамилия.
— О! — Лизхен поводит глазами. — Лемонос! Какой он высокий!
— Он еще вырастет, — кивает Михайла. — Саженей до пяти. — И тихо добавляет: — Это я уже не вырасту…
— Михель, — улыбается нежно девушка, — ты и так большой. Ты вон какой. — Она тянется к его макушке. И Михайла, не в силах более сдерживаться, заключает ее в объятия.
7
Воскресная служба в Елизабеткирхен позади. Михайла с Лизхен отправляются за город на прогулку. Они идут уже не таясь, а с согласия и благословения добропорядочной фрау Цильх.
В руке Михайлы — плетеная корзина, в ней провизия, уложенная Лизхен под присмотром и по совету матушки. А на плече кавалера — просторная полотняная котомка, в которой несколько томов: там Сафо, Эразм Роттердамский, Свифт… Со страстью Михайлы всюду таскать с собой книги Лизхен уже смирилась, хотя поначалу недоумевала и даже надувала губки, дескать, ты без книги и часу не можешь прожить, не то что без меня.
Михайла облачен по-летнему легко и незамысловато. На голове — а она по-простонародному без парика — легкая серая треуголка. Все остальное — светлая блуза с широкими рукавами, серый камзол, черные кюлоты, серые чулки и черные башмаки — его повседневное платье. Зато Лизхен наряжена по- праздничному. Головку ее венчает белый гипюровый чепец. И цвет шляпки, и эти ленты, бантом завязанные под подбородком — олицетворение чистоты и невинности. Поверх белой кофты с короткими пышными рукавчиками на ней темно-синяя безрукавка, расшитая камиллами. Такой же материи широкая по щиколотки юбка. А когда Лизхен, одолевая ручеек или валежину, юбку приподымает, из-под подола выглядывают черные башмачки и белые в синюю полоску чулочки.
Вид девичьей ножки обдает Михайлу трепетом. У него даже сбивается дыхание. Но это не тот трепет, который будоражит мужскую страсть, доводит до безрассудства и гонит из кабачка в поисках вожделенных приключений. Михайла сам дивится кротости своих чувств, смущенно и галантно подавая Лизхен свою ручищу. Трепет, который охватывает его, сродни трепету вон того могучего дуба, когда его касается, как в сей миг, нежная струйка ветерка.
Путь влюбленной пары лежит вдоль реки Лан, в верховьях которой далеко-далеко синеют горы. За городской окраиной проселочная дорога почти сразу сворачивает влево, потому как далее начинается речная излучина. Спрямляя вслед за проселком путь, молодые люди устремляются по дороге влево. Река остается в стороне, уже не доносится ее рокота и шума перекатов. Но об ее присутствии настойчиво оповещают многочисленные ручейки, которые, блистая солнечными брызгами, стремительно и весело сбегают туда с ближних пригорков, холмов и скальных высот. Один ручей настолько широк, что через него перекинут основательный, покоящийся на валунах мост. Испив чистой верховой водицы, молодые люди пересекают мост и еще раз сворачивают влево. Под ногами — овечья тропа, испещренная следами копытец и помеченная горошинами помета. Где овцы — там пастбище, а где пастбище — там травостой и приволье. А что для влюбленных может быть притягательнее, чем солнечный лужок, чем альпийское разноцветье, где еще пышнее расцветают юные сердца и души!
Тропа, петляющая вдоль ручья, выводит Михайлу и Лизхен к небольшой дубовой рощице. Здесь ни ветерка, ни звука. Слышно только, как стрекочут кузнечики да гудят пчелы. Михайла озирается. Острый взгляд его, отследив полет тяжелой, несущей взяток пчелы, примечает дупло.
— Аха! — облизнувшись, бормочет Михайла. Глаза его загораются промысловым огоньком.
— Ой, Михель, — догадавшись о его намерении, опасливо жмется Лизхен. — Боюсь. Они кусачие…
— Ништо! — по-русски отвечает Михайла. — На любую кусаку найдется собака. Ужо!
Треуголка летит в траву. Следом Михайла скидывает камзол, но прежде чем бросить его на землю, извлекает из просторного накладного кармана долгую глиняную трубку и кисет с табаком. Утирая с чела пот, поправляя изрядно поредевшие волосы, Михайла внимательно оглядывает окрестности. Возле ручья полно крохотных сиреневых огоньков — это цветы мяты.
— Ну-ка, Лизанька, нащипли мне листиков, самых верхних, сомлелых… да цветочков, что посуше…
Пока Михайла набивает кнастером трубку, Лизхен набирает в передничек мяты. Часть цветочной натруски Михайла чередует с табаком, а остатком зелени натирает руки, шею, лицо, не забывая при этом коснуться щек Лизхен. Трубка, разживленная трутом, распаляется медленно — мята все-таки сыровата. Но могутные грудные мехи Михайлы способны, кажется, и лед воспламенить. Проходит минута — дым начинает куриться во всю силу, и не только горький — табачный, но и сладкий — цветочный. Не теряя более времени, Михайла устремляется к дубу.
— Ой, Михель! — вскрикивает Лизхен, но удержу ему нет, он весь устремлен к цели, и ей ничего не остается, как молитвенно сжать ладони.
Нижняя ветвь дуба высоко — до нее не дотянуться даже с его богатырским ростом. Да что может быть для Михайлы преградой, коли он чего-то задумал! Напружинившись, он подпрыгивает, хватается за тот самый нижний сук, слегка раскачивается, и не успевает юная фройлен глазом моргнуть, как Михайла оседлывает его. Лизхен коротко вздрагивает.
— Ой, Михель! — опять шепчет она, но он, ясно дело, не слышит. Лизхен знает, что Михайла хаживал на паруснике по студеному океану, что он бил огромных китов, что он залезал без всякой помощи, лишь поплевав на ладони, на голые мачты. Но все равно сердце ее не на месте, ведь одно дело ведать, другое — видеть.
Переступая с ветви на ветвь, точно по ступеням лествицы, Михайла наконец добирается до дупла. До этой темной ниши, кажется, не больше полуса-жени. Но тут-то и начинается самое опасное. Лизхен следит, затаив дыхание. Движения Михайлы неторопливы, ровно у факира из бродячего цирка, которого они видели на ярмарке в Касселе. В дупле — не змея. Но жал там куда боле. И еще неизвестно, чей яд опаснее. Говорят, иной человек от одного пчелиного укуса может умереть. Лизхен в тревоге. Ее бросает то в жар, то в холод. А Михайла — так кажется издалека — непроницаем. Пыхая трубкой, он окуривает пчельник дымом. Лицо его подле дупла. А дыму все больше. Он такой густой, что Михайла уже едва угадывается в этой пелене. Что он там делает, из-за сизых клубов, которые висят в неподвижном воздухе, Лизхен совершенно