– А он мне зачем тычет? Это кто такой? Я его не знаю, – приветливо обратился красавец к старухам.
Джинсовая кроха в этот момент, разинув рот, изучала полуобнаженный печатный портрет бывшей японской жены безвинно укокошенного английского певца Джона Леннона.
– Они – сосед ваш и заявитель, – сурово молвили старухи.
– На что заявитель?
– На вас заявитель, что вы избиваете свою жену и что вы с ней все время пьяные, мешаете спокойно жить, отдыхать, совершенствуясь после рабочего дня.
Лицо мужчины изобразило деликатную неловкость и растерянность.
– Может, мы и сейчас пьяные??!
– Нет, сейчас вы не пьяные, – вынуждены были признать старухи.
– А разве, Маша... – голос мужчины дрогнул. – Разве я хоть когда-нибудь прикасался к тебе хоть пальцем, дружок?
Тут вступила в разговор и Маша. Нервная эта кошачья персона с золотыми серьгами, оттягивающими уши, сладко изогнувшись, поясняла вкрадчиво:
– Товарищ ошибается, товарищ сильно ошибается, ошибочно принимая репетируемую нами художественную самодеятельность за подлинную суть наших отношений. Потому что мы репетируем прощальный монолог Отеллы с Дездемоной и скоро будем его играть в художественной самодеятельности Дома культуры тарного завода, отдыхая на подмостках, правильно живя и тем самым, несомненно, совершенствуясь после рабочего дня.
– Ну, мы тогда и не знаем, – сказали в один голос старухи, а Саша отчаянно хлопнул себя по колену, видя, что его дело проиграно в первой же инстанции.
– Я, впрочем, вас и узнаю даже, – сказал мужчина, внимательно приглядываясь к Сашке. – Я вас, вернее, по запаху узнаю. Это не вы ли, как нэпман, развели у себя на балконе свинью и отравляете тем самым все кругом на свете, в том числе весь наш дом и всю экологию, мешая нам, соседям, спокойно жить и отдыхать, совершенствуясь после рабочего дня?
– Врешь! – растерялся Сашка. – Ты сам – кулак, потому что у тебя денег много. Я свинью не разводил. Я купил на Рождество поросеночка, и от меня совершенно ничем не пахнет, потому что он очень чистенький, я его в ванне мою.
– А вот мы вас сейчас и обнюхаем, – сказали старухи.
И все принялись нюхать несчастного Сашку, от которого ну совершенно ничем, кроме водки, не пахло, но который от волнения оглушительно пукнул.
То-то было веселья! Хохотали старухи, сморкаясь в грязные платки, прыскала джинсовая чума с разваливающимися по прыщавому лбу волосами, тонко улыбались интеллектуалы. Лишь Хемингуэй молчал на стене, потому что он был американец и давно помер.
– Ишь, Хемингуэй, ишь ты, Эрнест, не любишь ты, еврей, русский народ, – строго сказал хозяин, наливая себе граненый стакан водки и с омерзением глядя на писателя, когда все ушли.
– Вот вечно ты один пьешь, скоро совсем сопьешься, пьяница! – наскочила на него Машка, гневно тряся серьгами.
– Молчи... сука! – вздохнул пьющий и отправил стакан в свою разверстую пасть.
– Вы представляете, один мужик купил мяса, говядинки по 2 рубля килограмм, и, не дождавшись остановки, полез в летнем троллейбусе к выходу, пачкая сырым мясом голые девичьи ноги, – сказал Коля.
– Продавцы, уходя с работы, воруют мясо. Эти, уходя с работы, прихватывают с собой свою власть, – сказал Толя.
– Ты удак, Толя, – сказал Коля.
– Ты удак, Коля, – сказал Толя.
Куковей Коркин
Врач-терапевт, она была и любительница:
1. Поэзии Т.-С.Элиота, Гумилева и Мих.Кузмина.
2. Песен Д.Тухманова и ансамбля «Абба».
3. Живописи «французов».
4. Кинофильмов: «Мужчина и женщина», «Под стук трамвайных колес», «Романс о влюбленных», «Кабаре» (не видела, но слышала).
5. Оригинальной кухни, создаваемой доступными продуктами по рецептам, вырезаемым из женских и просто журналов в переводах с иностранных языков братских социалистических стран.
А он, Коркин, этот кудрявый, рыжеватый, в аккуратненьких бачках, цветной хлопковой рубашке, замшевом пиджаке, вытертых джинсах «Рэнглер», башмаках на японской подошве, этот вечно молодой, неунывающий сорокалетний холостяк без алиментов, казалось, изначально, самой природой, был застрахован от попадания в конфузящую ситуацию, но вот поди ж ты!..
В тот вечер ели польский суп «хлодник». «Это окрошка, что ли?» – спросил Коркин, облизываясь.
– Нет, тут гораздо много больше компонентов, тут еще имеется даже грузинская травка киндза, – ответила она, гордясь собой и киндзой. – А также все это замешано вовсе не на квасе, а на кефире пополам с кислым молоком.
– Но кислое молоко – это же и есть кефир? – не понял он, потянувшись к ней смоченными губами.
– Кислое молоко – кислое молоко, а кефир – кефир... Осторожно... стол свернешь... давай сначала покушаем... глупенький!
Глупенький, лучась лицом, все аккуратно съел и искренне попросил добавки. Добавку выдали, сообщив при этом, что основой блюда является, конечно же, свекла молодая, пущенная в суп вместе с охвостьями, парниковый огурец превалирует, имеет место редисочка, что, впрочем, он и сам заметил, о чем и говорил, ласкаясь, являя собой восхищение...
– А в следующий раз я накормлю тебя португальским овощным супом, – посулилась она, и они бесстрашно нырнули в белоснежную ее, широкую деревянную кровать-постель, оставшуюся от спившегося грубияна мужа.
Да, да, Коркин тоже грубоват, но он грубоват галантно. О Коркин-Коркин, дорогой ты мой человечек по фамилии Коркин!!
...зачем ты так груб, нежный Коркин?
нет мне... милый, ой, да...
все, и – включи, и давай
послушаем немного музыки...
А когда наутро луч света в царстве неразведенного врача-терапевта Резухиной невольно пробудил Коркина, светя фонариком сквозь щель в плотных шторах, тоже раскрашенных фонариками, фанзами и фазанами, то тогда со стоном усталости и блаженства по-тя-ну-у-лся Коркин, но тут же с ужасом понял, что почти весь «хлодник» именно в этот данный момент непроизвольного потягивания совсем и начисто вылился из него на льняную простынь, расположенную на пружинном ложе широкой деревянной кровати-постели, оставшейся от спившегося грубияна мужа, находящегося на излечении в лечебно-трудовом профилактории, и в животе остаточно хлюпало, крутило, булькало.
Потом холодным, хладным, «хлодниковым» покрывшись, умирая со стыда, натянув пуховое одеяло до подбородка, Коркин дождался наконец, что отворившаяся дверь предъявила его взору Резухину в очаровательном неглиже, дорогую и веселую его Светку с вьетнамским (все Азия-с!) подносиком в руках, где дымящиеся чашечки, сухарики в сухарнице, маслице в масленке, джем в хрустальной вазочке для джема.
– Ку-ку-ку, Коркин, – лукаво кукукнула она. – Проснулся, засоня, наш куковей Коркин?..
И вдруг насторожилась, когда Коркин удушенным голосом что-то ей такое залепетал, после чего откинул пуховое одеяло.
Поднос выпал из рук честного и любящего врача-терапевта Резухиной на немецкий ковер-палас, что под ногами пыли не давал, и она зарыдала, сильно откидывая назад небольшую овальную голову и поминутно топая маленькой полной ножкой. Тушь текла по ее румяным щекам из ресниц, которые она, оказывается, уже успела накрасить. И жалобно, и капризно кривились дрожащие, округлые и широкие губы ея. Она еще