говорится до конца точно. А о чем не говорится, о том и не говорится. И определенная, конечно, приподнятость, ложь, намек, сказка, искажение перспективы – гасят фальшь. Нет, определенно, определенно хороший фильм, определенно следует задуматься над этим творческим методом», – бормотал он, утираясь.
А когда возвратился домой, жена еще не вернулась. Он сильно удивился, что она еще не вернулась, но она в этот день не вернулась, потому что она не вернулась никогда. А за вещами ее приехал, предварительно созвонившись, какой-то щеголеватый молодой человек азиатской наружности, долго объяснял, что они бывшие школьные друзья, и первая любовь, как у Тургенева, вон она чем обернулась, и что им тоже оставлены – тетя, жена, ребенок. Он очень старался быть чутким, и у него это здорово получалось, он прямо извивался от желания не быть гадом, и у него это здорово получалось, и он все просил, просил, канючил: ну, не сердитесь, не сердитесь, не сердитесь...
А и что на него сердиться? Нет, вы скажите,
– Это кто? Это, детки, революционер. Он не выдержал свободы и скончался от счастья на переломе грядущего века, – злобно заметил Толя.
– Ты удак, Толя, – сказал Миша.
– Ты удак, Миша, – сказал Толя.
Золотая пора
У меня был один знакомый друг, которого я знал еще с детских лет, потому что учился с ним в одном классе. Еще с детских лет, с той золотой школьной поры, он отличался незаурядным умом, добротой и талантливостью в различных областях жизни. Он играл на татарской гармошке, писал стихи, поэмы, занимался боксом и фехтованием, а также рисовал красками картины абстракционистов, сам происходя из крайне скромной рабочей трудовой семьи служащих, где отец пропивал всю получку, а мать безвыходно лежала по больницам.
Всем был хорош мой друг, но и у него имелась с детских лет одна явная страсть-страстишка. Он, мой друг, с детских лет любил обожать различных знаменитостей, хотел вступать с ними в дружбу. Нравилось ему пить с ними водку, сухое вино и коньяк, быть в полном курсе их домашних и общественно-политических дел, появляться с ними в обществе, оказывать им мелкие посильные услуги. И как ни странно, знаменитости всех рангов тоже любили моего друга и весьма охотно с ним дружили. Пили с ним водку, сухое вино и коньяк, поверяли ему свои домашние и общественно-политические дела, появлялись с ним в обществе и униженными голосами просили его оказать им какую-нибудь мелкую посильную услугу: отвлечь жену, договориться о банкете на сто человек, почитать вслух какое-нибудь передовое произведение Аксенова, Бродского и Солженицына.
И так складывалось вовсе не оттого, что друг мой шел за лизоблюда, паршу, дерьмо, пресмыкателя и шестерку. Нет! Они, несомненно, общались
И неудивительно, что и сам он к сорока – сорока пяти годам стал знаменитостью. Правда, имя его довольно редко поминалось официальной печатью, хотя он никогда не вступал с обществом в открытый конфликт. Зато у всех мыслящих людей нашего времени его фамилия всегда была на языке. Подчеркивалась его огромная эрудиция, полная независимость мышления, странный глуховатый юмор и глубокие духовные поиски. Бытовая сторона его существования тоже складывалась весьма удачно. На третий раз он наконец хорошо женился и как-то сообщил мне, что даже в самые гнусные времена всегда зарабатывал в месяц не менее двухсот – трехсот «чистыми». «При нынешнем бардаке, – хохоча, признавался он, – только идиот не может заработать в месяц двести–триста чистыми. Если мне в конце концов отрежут все концы, то я подряжусь у нас в кооперативном доме мыть в десяти подъездах лестницы по субботам и воскресеньям, за что буду получать с каждой квартиры по два рубля, то есть все те же двести – триста “чистыми”»...
И вот я встретил его. Мы приехали в Москву за продуктами и стояли на углу улицы Малой Грузинской. Я, моя жена Елена и ее сын от первого брака Марсель, воспитанник Суворовского училища. В этом месте столицы, близ метро «Краснопресненская», помещаются, видимо, какие-то художественные выставки и вернисажи, потому что вдоль по улице Малой Грузинской весьма густо текла к метро экстравагантная толпа, в основном, молодежи, одетой в джинсы, полушубки и т. д. Распахнувши новенькую дубленку, он шел к своей красивой машине, призывно и радостно заблестевшей при его появлении желтым лаком и белым хромированным металлом. Он шел, раскланиваясь со своими многочисленными знакомыми, но по дороге заметил меня.
Он за последнее время раздался в плечах, заматерел и толст стал, и пухл. Глаза его на широком лице стали совсем маленькие, а борода сделалась огромная, с седыми хвостиками, как горностаевая мантия у какого-нибудь там бывшего царя.
Он заметил меня, увидел, узнал, заулыбался и, раскинув для объятия большие толстые руки, двинулся мне навстречу.
И уже приближался, когда Елена вдруг полезла ко мне в карман.
– Позволь-позволь, – бормотала она горестно, – а где же твои новые замшевые перчатки?
– Отстань, – процедил я сквозь зубы, тоже двигаясь навстречу другу.
– Гад! – завопила она. – Купи ему новые перчатки, а он их тут же потеряет!..
– Ах ты дрянь! – Все существо мое возмутилось, и я, размахнувшись, влепил ей добрую пощечину.
Елена зарыдала, размазывая слезы по худощавым щекам, мотая золотыми серьгами, оттягивающими уши, а мальчонка Марсель, на виду у всей московской публики, снял свою новую форменную фуражку с красным околышем и каким-то, наверное, специальным ударом так двинул мне головой в живот, что я тут же вылетел на проезжую часть дороги, где меня тут же сбил легковой автомобиль, не нанеся, впрочем, никаких серьезных телесных повреждений, разрешающих претендовать на пенсию по инвалидности.
И завопило все кругом, зазвенело, заорало, засвистало, завыло.
Сирены... гудки... смазанные кол... ле-ле-ле... леблющиеся лица. Наклонялись... Что-то гов...говвворилллии, беззвучно шевеля губами на фоне опрокинутого фиолетового неба.
А я искал глазами Друга.
– Милый друг, – шептал я. – Обними меня, мой милый старый друг, и мы вспомним наше забытое детство. Детство-детство, пионерлагерь, сонный пруд близ деревни Сихнево, где утонула незамужняя дочь помещика, когда Россией правил царь, а не коммунистическая партия, одинокая осина, малина, мельница, сарай, скалы, сосны, облако, озеро, башня, и в городском саду играет стиляга Жуков, мимо станции проезжая, а Алик плюс-минус Алена равняется Бог есть любовь улетающего Монахова, хлещущего «Чинзано». Пора, мой друг, пора! Баста и ожог!
– Золотая пора – детство! – взвизгнул я. – Ведь правда же, ведь правда же – золотая? Нет, это я вас, суки и стервозы, спрашиваю: золотая или не золотая?! Золотая или не золотая? – орал я.
Но не было друга среди лиц. А вскоре я уже лежал на больничной койке.
– Я им дал три телеграммы. БЕСПОКОЮСЬ ОТСУТСТВИЕМ ДОГОВОРА БЕСПОКОЮСЬ ОТСУТСТВИЕМ ДОГОВОРА НЕСМОТРЯ ПОСЛАННУЮ МНОЙ ТЕЛЕГРАММУ УБЕДИТЕЛЬНО ПРОШУ ВЫПЛАТИТЬ МНЕ ПОЛАГАЮЩИЙСЯ СОГЛАСНО ДОГОВОРУ АВАНС СУММЕ СТО ПЯТЬДЕСЯТ РУБЛЕЙ, – заныл Гриша.
Ермак Тимофеевич
На диком берегу могучей сибирской реки, близ места плотины будущей гигантской ГЭС, сидел полуголый человек в шлеме и длинной холщовой рубахе с дырками. Он тупо глядел в темную девственную воду. Голову его ломило от многовекового похмелья. Человек осторожно провел ладонью по мохнатому лицу. Лицо... Он снял шлем и потрогал затылок. Затылок. Больно... Очень больно...
– Сука какая, – сказал человек и заплакал.
...Очнулся он от звонких голосов молодежи. Ермак Тимофеевич продолжил на всякий случай делать спящий и грозный вид, однако на самом деле внимательно слушал, что о нем говорят.
– Ты видишь, до чего они допиваются, бичары! Вот ты спроси, спроси ты у этого бича – где, бич, твои