умереть, но смерть убежит от них…»
— Убежит! — эхом откликнулась старуха.
— «…По виду своему саранча была подобна коням, приготовленным на войну; и на головах у ней как бы венцы, похожие на золотые, лица же ее, как лица человеческие…»
Рубанюк и сам заинтересовался туманным, иносказательным языком древнего писания. Он искоса посмотрел на свою пригорюнившуюся слушательницу, перевернул закапанную воском страницу.
— «…На ней были брони, как бы брони железные, а шум от крыльев ее — как стук от колесниц, когда множество коней бежит на войну; у ней были хвосты, как у скорпионов, и в хвостах ее были жала; власть же ее была — вредить людям пять месяцев…»
— Значит, бабушка, через три месяца по домам? — отрываясь от библии и посмеиваясь, спросил Рубанюк. — Два месяца уже воюем.
Старуха подняла на него глаза:
— Пошли господь бог! Читай. Истинная правда, от самого господа нашего.
— «…Так видел я в видении коней и на них всадников, которые имели на себе брони огненные, гиацинтовые и серые; головы у коней — как головы у львов, а изо рта их выходил огонь, дым и сера…»
— А не такие, скажи, скорпионы ползают по людям, кости им трощат? — придирчиво сказала старуха, заметив улыбку на лице Рубанюка. — Вы вот, молодые, в бога не веруете, а тут все оно, как есть, написано.
— И как же этот «человек божий» объяснял вам библию? — спросил уже серьезно Рубанюк.
— Разъяснял, сынок, разъяснял. За пять месяцев времени, говорит, скорпионы эти, с золотыми венцами, все попалят и людей подавят, и останется земля черная. И расти уже ничего на ней не будет. А сделать, говорит, ничего нельзя. Сам господь бог указывает.
— Жалко, бабушка, что этого вашего странника в милицию не забрали. Лазутчик он какой-нибудь вражеский, не иначе.
— Ох, что ты, сынок! Он же и крестится по-нашему, и всех святителей знает.
— Вот, вот. Поклоны бьет, а тем временем вражеской агитацией занимается. Фашистам что важно, бабушка? Чтобы их боялись, верили в их непобедимость. А нас этими басенками не запугаешь. И с этой саранчой, или как она там в писании называется, мы разделаемся, это я вам твердо обещаю.
Он еще долго говорил со старухой, и она ушла к себе на кухню, явно изменив мнение о «божьем человеке».
Вернувшись через несколько минут в комнату, она положила перед Рубанюком пирожки, только что вынутые из печи, и сказала, вздыхая:
— А я было горевать начала, когда человека этого забрали. Когда-то старостой церковным он в нашем селе был.
— Так и есть! Я сразу догадался, какого поля ягодку оккупанты себе в помощники вербуют.
Несколькими днями позже, проходя мимо санроты, Рубанюк увидел Аллу Татаринцеву с лейтенантом Румянцевым. Молоденький командир взвода, щегольски перетянутый ремнями, пытался обнять ее. Алла увертывалась. Лицо ее было сердитым, и в то же время она громко и заразительно смеялась: можно было, подумать, что ей игра с лейтенантом доставляет удовольствие.
В памяти Рубанюка всплыла вскользь брошенная Путревым фраза: «Погуливает сестрица». Он прошел мимо, даже не повернув головы в сторону Аллы и Румянцева, но на душе остался неприятный осадок. Рубанюк почувствовал себя так, словно в легкомысленном поведении молодой женщины был повинен он сам.
Ему вспомнилось, как Татаринцева, появившись в полку, смущенно одергивала непривычную для нее гимнастерку, неловко козыряла. «Сейчас держится развязно, — раздумывал Рубанюк. — Не сами ли мы виноваты? Одна среди мужчин. Ухаживания, вольности. А ведь это жена нашего боевого товарища, может быть погибшего».
Рубанюк вспоминал Татаринцева часто. Это был опытный командир и прекрасный товарищ. Он очень гордился своей женой. И если Алла смогла так быстро забыть о нем и утешиться, значит она пустая и несерьезная женщина.
«При первом удобном случае побеседую с Татаринцевой», — решил Рубанюк, подходя к своему дому. Его встретил Путрев, запыленный и усталый. Он только приехал из политотдела армии.
— Мост у Канева вчера наши взорвали, — тихо, почти шепотом, сказал он. — Здорово жмут, гады! Как бы не потеряли Днепропетровск. Там держит оборону одно лишь училище.
Рубанюк слушал молча. Ничего не могло быть хуже, чем переход врагов через Днепр. А они, видимо, накапливали для этого все свои силы.
— Ночью к нам прибывает пополнение, — сообщил в заключение Путрев. — Видимо, скоро и нас двинут в бой.
— Раз дают пополнение, значит так.
Вскоре, однако, стало известно, что маршевые роты, предназначенные для полка, были в пути задержаны и направлена куда-то в район Бубновской слободки.
Рубанюк побывал на рассвете в батальонах, затем обошел передний край обороны полка, который тянулся над самым берегом, и задержался там весь день.
В село возвращался уже перед вечером. В воздухе носилась мошкара, солнце садилось в оранжево- розовые тучи.
Рубанюк свернул к реке, намереваясь искупаться, и вдруг услышал в кустах женские голоса. Разговаривали Татаринцева и еще какая-то девушка, чей тихий, приятно сочный голос был Рубанюку незнаком.
— Ты еще пойдешь в воду? — спросила Татаринцева.
— Нет, обсохну и буду одеваться. Через час — на дежурство.
Девушка помолчала, потом с нескрываемым восхищением сказала:
— Очень ты ладно сложена, Алка. С тебя рисовать можно… или в музей изящных искусств.
Татаринцева засмеялась:
— Что толку-то?
— А разве тебе не приятно знать, что хороша?
Татаринцева громко зевнула, стала одеваться. Потом поднялась и лениво проговорила:
— Я сама себе противной стала. Пока в бою, около раненых, ничего. А останусь наедине — тоска, пустота в душе страшная.
— Ты о Грише своем тоскуешь.
— Его очень жалко. Такого человека уже не встретишь. Он меня по-настоящему понимал.
— Потому что любил.
Татаринцева тихонько насвистывала какую-то грустную мелодию, потом, оборвав ее, сказала:
— Знаешь, что обидно? Парни считают, раз мужа у меня нет, я все себе позволю. И пристают.
— Ко мне вот не пристают. Я живо отважу.
— Не умею я грубо. Все же ребятам скучно, я их понимаю.
— Ну, сказала! Если не мил, пусть он волком воет или соловьем заливается…
Рубанюк испытывал неловкость оттого, что стал невольным слушателем интимного разговора женщин. Однако обнаружить себя теперь было уже неудобно, и он продолжал сидеть, не шевелясь, пока женщины не оделись и не пошли к селу.
Спутница Татаринцевой была в форме сержанта. «Видимо, из зенитного подразделения», — решил Рубанюк, провожая их взглядом.
Он подошел к реке, смочил лицо. Вытершись платком, зашагал узенькой тропинкой, протоптанной мимо конопли и заросшего дерезой рва.
Уже совсем смеркалось. Под плетнями сидели дивчата, красноармейцы, грызли подсолнухи, смеялись. Рубанюк, различив голос Атамася, хотел позвать его. Тот подбежал сам.
— Никто не искал? — спросил Рубанюк.
— Никто, товарищ пидполковнык. Капитан Каладзе, правда, еще в обед заходил, но ничего не передавал. И медсестра прибегала.