Всю ночь безостановочно лил дождь. В непроглядной темноте то и дело вырисовывались бледно- голубые квадраты окон, и тогда Ганне было видно, как вздрагивало от зарниц небо и дымилась под водяными брызгами крыша соседней хаты.
Лежа на печи, Ганна вглядывалась в темноту, настороженно прислушивалась к дыханию развалившихся на кровати, на скамьях солдат. Не спала и Христинья.
— Будто плачет Украина, — шептала Ганна, и женщины тихонько, чтобы не слышали немцы, всхлипывали.
Солдаты часто вставали, выходили на крыльцо, тут же справляли нужду. Один ощупью разыскал на припечке чугунок с остатками вареной свинины, долго чавкал, сыто и довольно отрыгивая.
Едва дождавшись рассвета, Ганна, с отвращением глядя на храпевших солдат, выбралась из хаты. Она надела жакетку, платок и побежала к своим.
По размытому ливнем шляху бесконечным потоком ползли автомашины, орудия. На огромных вездеходах тесными рядами сидели солдаты в касках. С воем и ревом, разбрызгивая грязь, пробирались штабные машины с офицерами. Где-то на проселке гудели танки. Все двигалось в направлении Сапуновки.
Дождевые тучи уползали к западу, но уже новые, еще более черные, надвигались с другой стороны.
На квартиру к Рубанюкам оккупанты не стали: Остап Григорьевич предусмотрительно распространил слух, что ребенок болен тифом.
Ганна, плача, поделилась с родителями пережитым накануне.
— Вы бы взглянули на ихнюю культуру, — плача, рассказывала она. — Подумать, и то срамно. Жрут, как свиньи, до нужника лень им пойти.
— А как ты думала? — едко откликнулся отец. — Они нас за людей считают? Пойди до Днепра, погляди.
— Что там?
— Всех пленных червоноармейцев вечером побили. Поставили в кучу… и из автоматов!
Голос Остапа Григорьевича звучал глухо, и сам он был страшен, с глубоко ввалившимися глазами и пепельно-серым лицом.
— Разве какое государство так раньше казнило пленных? — сумрачно спрашивал он.
— И похоронить как людей запретили, — плача, сказала Катерина Федосеевна.
Никто не знал, что сулит завтрашний день. Нестерпимо больно было сознавать, что свои войска отходят все дальше и некому заступиться, защитить от пришлых головорезов.
Остап Григорьевич вырядился в рваный пиджак и такие же штаны. Он сидел у окна и чинил обувь. Василинка помогала матери собирать на стол.
Сашко́ приник к окну.
— Сидай с нами, поснидаешь, — сказала мать Ганне. — Не ела, наверно?
Семья рассаживалась за столом, когда в хату вихрем ворвалась Настунька Девятко и со слезами рухнула на лежанку.
— Ты чего, Настунько? — всполошилась Катерина Федосеевна.
— Жаворонок… наш, — уткнувшись лицом в косынку, рыдая, вымолвила Настунька. — Он же такой был…
— Да ты толком расскажи, — бросив инструмент и подходя к ней, сказал Остап Григорьевич.
— Жаворонкова нашего, что квартировал… словили.
— Да что ты? Он в селе был?
— В лесу. До света пришел к батьку. Попросил старенький пиджачок и ушел… А его словили… Повели до школы.
Настунька снова запричитала. С трудом удалось понять, что Жаворонков оказался раненым и что Кузьма Степанович велел женщинам идти к штабу просить, чтобы капитана не расстреливали.
— Иди, — коротко приказал Остап Григорьевич жене.
— Побежим, Ганько.
— И Ганна нехай идет. Потом поснидаете.
Женщины побежали к школе. Около нее стояли часовые. Ганна показала матери на выгон за школьным садом. В просвете между деревьями видна была толпа.
Обойдя ограду, они торопливо направились туда. Навстречу, повязываясь на ходу платком, бежала Варвара, колхозница из звена Ганны.
— Не ходите, ро-одные! — плачущим голосом воскликнула она. — Там его так разрисовали!.. Не могу глядеть на такое…
Жаворонкова не сразу можно было узнать. Он стоял между солдатами без головного убора. На побелевшем лице его под левой скулой и на подбородке горели багровые кровоподтеки. Старый пиджачок был разодран в нескольких местах, обнажая залитую кровью военную гимнастерку.
Толпа молча и испуганно глядела на него. И вдруг Жаворонков, с трудом шевеля запекшимися губами, запел высоким, рвущимся голосом:
Он оборвал песню и негромко произнес:
— Не волнуйтесь, люди… Моряк нигде не пропадет… А русский…
Стоявший рядом солдат наотмашь ударил его по скуле. Голова Жаворонкова мотнулась, из носа пошла кровь, но он даже не взглянул на фашиста и договорил, повысив голос:
— А русский, советский человек и на том свете вспомнит гадам все… и Украину… и Смоленск.
Часовые засуетились, косясь в сторону школы. Вдоль кирпичной ограды шел к толпе высокий офицер. На почтительном расстоянии следовали за ним солдаты.
Ганну потянул кто-то сзади за рукав:
— Это Гютер или Гнютер… который червоноармейцев заставил расстрелять.
Офицер, скользя высокими резиновыми сапогами по раскисшей земле, подошел к торопливо расступившейся толпе. С холодным любопытством он взглянул на высокую фигуру русского командира и отрывисто бросил что-то переводчику.
Тот, блеснув очками, козырнул и обернулся к одному из солдат. Солдат выступил вперед и протянул Жаворонкову лопату.
— Обер-лейтенант Гюнтер, — громко сказал переводчик, обращаясь к Жаворонкову, — разрешает вырыть для себя могилу. Копай вот здесь.
Переводчик каблуком ботинка прочертил на земле квадрат.
— Пан офицер! — раздался дрожащий женский голос. — Не казните его.
Это говорила Пелагея Исидоровна. Она пробилась вперед к переводчику. В толпе разноголосо закричали:
— Не убивайте его!
— Он же наш, криничанский!
Офицер смотрел на Жаворонкова насмешливо. Он перевел взгляд на толпу, на переводчика и коротко сказал что-то.
— Копай! — сердито прикрикнул переводчик. — С комиссарами не нянчимся.
Толпа колыхнулась. Жаворонков рывком вскинул руку и, напрягаясь, закричал:
— Кого просите, товарищи? Кого просите?!
Он с тоской посмотрел на необозримое море желтой, поникшей после ливня пшеницы, на кувыркавшихся над кровлями хат голубей, обернулся к солдату и взял лопату.
— Вы переводчик? — спросил он того, который был в очках.
— Да, я есть переводчик.