строгая мать, отвесила сынку звонкую пощечину, и все началось заново: света нема! Девки! Сад зеленый! Век бы сквозь веточки на них глядеть!
Ух, Дипеш! Ух, Дрилло! Супер! Ух!
Бледнея лицом и кругля до невозможности глаза, Дипеш вылеплял руками объятия и поцелуи, а ногами, ступающими словно бы отдельно от тела – изображал приближающуюся темную ночь.
Внезапно Дрилло сделал непристойный жест – и где-то за рваной занавесочкой криво заулыбались сводник и сводница.
Песня кончилась. Подсматривающий за девками из сада – убрался восвояси, в далекую, не восстановимую ничем, кроме песни, жизнь, а Дипеш-Дрилло, вместо того чтобы уйти в артистическую уборную, подсел к нам.
– Уже наговориль фам тут всякого? Смотри мне, – ласково мазнул он по губам Шпрех-Бреха лилипутской ладошкой.
– Да нет, он – ничего такого. Симпатичный малый. Я рад знакомству.
Тут Дипеш сделал зверское лицо и предупредил:
– Если чего удумаете – у меня в полиции знакомые.
– Где вы так хорошо выучились по-русски?
– О, я три года гастролировал с фашим ансамблем по России. «Три струны» ансамбль назывался. Они меня сделяли настоящим артистом.
– Мы посидим немного, и я уйду. У меня, кажется, жар.
– Примите таблетку, – строго сказал Дипеш. – И не сметь поить пивом Шпрех-Бреха. Он мне сегодня трезвый нужен.
Ты глянул на Шпрех-Бреха и поразился его сходству с Дриллой. Черты лица у них были, конечно, разные, а вот выражение глаз – одинаковое. Да и губки, как-то уж слишком сильно сближаемые с носами, вытягивались, как у резвых подсвинков, в одном, в одном направлении! А ко всему прочему – еще и тихое предстарческое томление залегло у голубоватых щечных ямочек.
– Дипеш сейчас вернется! Не будем ждать – пока он отрубится! Положи деньги на стол и выведи меня отсюда. Ты взрослый, а мне всего четырнадцать!
Шпрех-Брех вскочил, ухватил за руку, поволок к дверям.
Однако на выходе из плавучего кабачка – этот самый выход плотно запирая – стояла полицейская машина. Приоткрыв дверцу, из машины глядел добряк-офицер в сдвинутой на затылок форменной фуражке. Он был толстым и без конца улыбался.
Наулыбавшись вдоволь, толстяк в форме погрозил Шпрех-Бреху пальцем. И тут же опять залился ласковым смехом. На задке полицейской машины была приверчена крупно выписанная табличка:
Passiv
Шпрех спрятался у тебя за спиной и оттуда ворчливо покрикивал:
– Это приятель Дриллы! Они меня отсюда не выпустят. Давай на корму! Нет, сперва – опять в зал. Я только скажу бармену, что мы здесь, и что скоро вернемся в зал. А на корме – лодка! Сейчас – слышишь? – английскую песню дают. Под нее Дрилло не танцует. А потом опять дадут русскую. «Калинку». Ох, он и отчебучит номер! Ох.
В пустом зале мягко лопнула гитарная струна и слабый, но очень приятный мужской голос по-немецки запел:
– Мне такая песня не нравится! – снова закапризничал Шпрех. – И что это за «гроссес йамерталь»? Зачем мне эта «долина скорби»? Двинули скорей отсюда! Потом, когда от Дипеша отлипнем, я тебя лучше в музей эротики свожу. Ух – сила! Там один греческий горшок с дядьками рогатыми – сто тысяч евро стоит! Вот была бы житуха в таком музее. А еще там статуэтка есть, ее смотритель музея иногда из витрины вынимает, на столик ставит и часами перед собой вертит: то передом повернет, то задом.
Тебе, однако, песня понравилась. Хотя ты тоже не слишком-то хотел слышать про юдоль, про долину скорби. И, конечно, не мог согласиться с тем, что в Берлине всюду «мрак и боль». Тебе этот город казался чудесным и неразгаданным, да к тому же для некоторых русских – не для олуховтуристов – для изящных рисовальщиков воздуха, для искателей небывалой музыки смыслов – весьма и весьма подходящим. Недаром русские символисты уезжать отсюда не хотели.
Берлин вис над водами Шпрее. Но не мрак, а сверхплотный полет двух огромных птиц, стремящихся навстречу друг другу – для любви, для сладко-влажного клекота – чуялся тебе в размахе четырех серовато- зеленых берлинских крыльев!
Словно почувствовав ток твоих мыслей, Шпрех – маленький негодяй и деспот – мягко, почти любовно укусил тебя за палец: