– Нет, нет, – замахал он руками, – давайте как всем, не больше.
Голодание животных, их тяжелое состояние ученый также использует для наблюдений. Он обнаруживает, что временные связи исчезают при голоде, тормоза ослабляются. Та же картина, что у людей: истощенный мозг не удерживает приобретенных знаний. Ограничительные нормы приходят также в упадок, – голодному запрет не помеха.
Наблюдательность и точность – несокрушимое знамя Павлова. На главном здании биологической станции в Колтушах по его указанию высечен нерушимый девиз: «Наблюдательность, наблюдательность и наблюдательность».
Точность имеет у него свой ритуал. Его исполняют по средам, во время научных заседаний. В известный момент все вдруг утихают. Павлов выкладывает свои карманные часы, этому примеру следуют другие. Наступает торжественная минута – ждут полуденного сигнала из Петропавловской крепости. Раздается пушечный выстрел, стрелки подведены, и научная дискуссия продолжается. Когда полуденный выстрел был отменен, в аудиторию водворили репродуктор, и время проверялось по сигналам радиостанции.
По-прежнему неизменен стиль его работы. Рано утром он приходит в лабораторию, до завтрака наблюдает за опытами и занятиями сотрудников. За завтраком в кабинете подводятся итоги увиденного и услышанного с утра. Иногда он спускается с кружкой чая в руках в общую комнату, чтобы высказать здесь возникшую идею или предположение. Ученого заинтересовал факт, который, возможно, вновь приведет его сюда. Завязывается беседа, возникает маленькая словесная схватка, и в результате созревает* тема для предстоящей «среды».
К «средам» готовятся все, чьи успехи и сомнения служат темой обсуждения. К ним готовится Павлов в часы «неотступного думанья» – дома, в лаборатории и во время пешеходных путешествий по нескончаемым набережным Ленинграда. На «средах» разрешается все; можно высказать такие мысли, от которых придется, возможно, и отказаться, можно пофантазировать, уклониться от темы, – только бы это способствовало решению научной задачи.
На «средах» нет учителей и нет помощников, тут все одновременно и те и другие, и Павлов один из разных среди них…
И страсти и увлечения по-прежнему цепко владеют им. В восемьдесят пять лет еще сильно его увлечение городками. И манера играть не изменилась, рюхи бросает он левой рукой, не целясь. В последние годы ловкость чуть изменяет ему, иной раз случается даже «промазать». Никто, конечно, не верит жалобам ветерана городков, чья слава отмечена надписью, сделанной друзьями на фасаде его старого дома:
По-прежнему сурова его нетерпимость, строго и порой резко осуждение. Гневно подчас звучит: «Господин!» – обидная кличка, которую сотрудник может заслужить. С противниками у него разговоры короткие. Узнав, что Шеррингтон обмолвился где-то, будто мозг не исчерпывает понятие души, Павлов зло смеется над ним:
– Еще бы, еще бы, конечно, не исчерпывает… Я давно уже заметил, что он сильно одряхлел. Крепко состарился. И мысли не те, и голова ослабела…
Суровому критику шел девятый десяток, а «дряхлый старик» – Шеррингтон был моложе его на десять лет.
О психиатре-враче Т. Д. Сперанском он говорит:
– Это я оттого не запомнил его формулировки, что без фактов они… Иначе разобрался бы и запомнил. Ох уж эти мономахи! Сидит себе где-нибудь такой, придумает что-то несуразное, а потом не вышибешь его…
К другому противнику он еще менее снисходителен:
– Калишер перекрал у нас… За двадцать лет ничего нового не прибавил; вот что значит украсть, не понимая…
Третьей знаменитости достается не меньше:
– Тренделенбург болтал чепуху, Дуров больше смыслит в этом деле.
Годы мало изменили его. Поседели некогда волнистые каштановые волосы, неизменно зачесанные назад, засеребрилась его окладистая борода, он стал уже в плечах, высокий и широкий лоб изрезали морщины, но по-прежнему звонок его голос, ясен взгляд, выразительна и юношески непосредственна мимика. Та же строгая точность, высокие требования к себе и другим. Каждый день с Седьмой линии Васильевского острова на Тучкову набережную минута в минуту вступает чуть сутулая, прихрамывающая фигура Павлова. По понедельникам, средам и четвергам в девять часов пятьдесят минут утра он направляется в физиологический институт Академии наук; по вторникам и субботам в девять часов тридцать минут – в лабораторию Института экспериментальной медицины; по пятницам – на машине на биологическую станцию в Колтуши. Через неделю по средам во второй части дня – в нервную или психиатрическую клинику. Точно в положенный час – завтрак, в шесть – обед, вечерний сон и работа в кабинете до половины второго ночи. Никаких отклонений, никаких компромиссов… Иногда вечерами – отдых за музыкой: бывают и свои музыканты – сотрудники института. Павлов их слушает, но и в эти минуты он остается верным себе. Наслаждаясь сонатами, он думает о чудесном свойстве искусства, способного вызывать то возбуждение, то торможение, ввергая нас в скорбь и принося нам глубокий покой.
Пятого мая ровно в три часа – переезд из пыльного города на лето в Колтуши. Один только раз – в последнее лето его жизни – переезд произошел с опозданием. Павлов вышел из машины с часами в руках. Стрелки показывали половину четвертого.
– Я не виноват, – оправдывался он, – это у шофера что-то стряслось…
Невольно припоминается другой такой же пунктуальный ученый – философ Кант, чье появление на улицах Кенигсберга служило поводом для жителей подводить стрелки часов.
И речь, и манера, и отношение к людям с годами остались у Павлова те же. Он сохранил то подлинно народное в своем характере, что так восхищало окружающих. Покидая больницу, где он перенес операцию желчного пузыря, Павлов выражает желание попрощаться со всеми больными. Он прочитывает им лекцию, в которой указывает на ответственный труд «врачей, профессоров и всего медицинского персонала», встает и отвешивает поясной поклон.
– Вот и я низко кланяюсь, – говорит он, – всему больничному персоналу, вернувшему мне здоровье.
Подлинной простотой звучала его речь, подкрепленная энергичной жестикуляцией. Он не терпел в