русской речи иностранных слов и с заметной симпатией употреблял простонародные обороты. Соратника он называет «споспешником», столкновение – «сшибкой»…
Глубоко трогательны его чувства к родителям. С истинно сыновней нежностью вспоминает он совет отца: читать хорошую книгу два раза. «Всегдашнее спасибо отцу с матерью, – заносит Павлов в свой дневник, – приучившим меня к простой, невзыскательной жизни и давшим возможность получить высшее образование».
Никаких привилегий ни себе, ни другим.
– Садитесь, говорю вам! – сердится он на помощника, который из деликатности отказывается сесть. – Бросьте эти церемонии, батенька, – настаивает он и увесистым толчком усаживает упрямца на стул.
Непосредственный и прямой, он не выносит притворства, лести, этикета.
– Подумайте только, – возмущается ученый, – наш зяблик оказался грязной скотиной. Приехали на дачу – кругом весна, благодать, взяли да выпустили его на волю. Полетал он, полетал и в клетку вернулся… Экая подлиза!
Из одного лишь этикета он не проявит уважения и к правительствующей особе. После закрытия физиологического конгресса в Риме делегаты отправились на прием в Ватикан. Павлова не было среди гостей римского папы…
Павлов на всю жизнь сохранил нелюбовь к юбилеям. В дни рождения и именин он уезжал из дому, чтобы избежать визитеров и телефонных звонков. Питая привязанность к домашнему уюту, ученый в гостиницы не заезжал. Он скорей остановится в городском санатории или на квартире у друзей. Для дачи он избирает себе незаселенную местность, не гнушается топором и лопатой, сам приводит в порядок свой летний дом.
Все в нем незыблемо просто: и взгляды на жизнь, и обращение с людьми, и приемы изыскания. Просты его техника и методика. При изучении процессов пищеварения заключения выводились от отсчета выделявшихся капелек сока. Закономерности высшей нервной деятельности основывались на измерении выделяемой собакой слюны…
Гениально просты были методы и несложна механика: колокольчик, метроном, кормушка и кусочек «менделеевской замазки»[2] – составляли его основной инвентарь.
Его жизнь потоком идет в крутых берегах, нерушимых и тесных. Старость трудна, но в смерть он словно не верит, отделывается шуткой, когда упоминают о ней:
– Я нашел способ ограничить коварную старость. Есть такое средство у меня. Сам додумался, своей головой…
Сотрудникам он готов даже сообщить этот секрет:
– Не пейте вина, не огорчайте сердце табачищем – и проживете столько, сколько жил Тициан, – до ста лет.
Восьмидесяти пяти лет он сажает кусты и лукаво усмехается:
– Мы с этой яблоньки еще яблок поедим.
И, глядя на него, когда он бежит через поселок к пруду так, что внучки едва поспевают за ним, кое у кого закрадывается сомнение. Кто знает, вдруг в самом деле придумал, ему все доступно, – взял открыл средство против старения.
Известный физиолог А. Ф. Самойлов в своих воспоминаниях так описывает эту жизнеутверждающую черту в характере Павлова:
«Я помню, как после дня, проведенного среди докладов и дебатов на менделеевском съезде, мы вдвоем вышли из университета и подошли к набережной Невы. Мы увидели прекрасную картину. Наступал чудный спокойный зимний вечер. Солнце спускалось. Небо было совершенно безоблачно. Был слышен отдаленный шум столичного большого города. Контуры прекрасных монументальных зданий терялись в вечерней дымке. И. П. остановился, долго смотрел на эту картину и произнес скороговоркой: «Хорошо». И через некоторое время опять: «Хорошо, хорошо. Все хорошо». Затем он как бы встрепенулся и провел несколько раз рукой около своей головы. Этот жест его был мне и раньше знаком, и в данном случае он, по-моему, должен был обозначать: «Все это так хорошо, что и не расскажешь, а если расскажешь, то все равно не поймут».
Я не знаю, сумел ли я передать то, что тогда происходило, тем более что передать эту сцену слишком трудно, ибо она бедна действием, бедна словами и вместе с тем богата содержанием. На меня эта сцена произвела в то время глубокое впечатление. Что означало это «хорошо»? К чему оно относилось? Очевидно, оно относилось ко всему – и к солнцу, и к небу, и к земле с ее жизнью, с ее чудесными и разнообразными формами живых существ, полными загадки и тайны, к человеку, познающему себя своим умом при помощи условных рефлексов, к самим условным рефлексам, к новым опытам с ними и ко многому другому, что чувствовал и понимал И. П., чем была полна его душа и что он не в состоянии был передать. Мне казалось, что я присутствовал при сцене глубочайшего содержания, когда великий естествоиспытатель, мыслитель, владеющий даром художественного откровения, сливается с природой и как бы чувствует ее дыхание».
«Вся жизнь, – пишет Павлов, – от простейших до сложнейших организмов, включая, конечно, и человека, есть длинный ряд все усложняющихся до высочайшей степени уравновешиваний внешней среды. Придет время, пусть отдаленное, когда математический анализ, опираясь на естественно-научный, охватит величественными формулами уравнения все эти уравновешивания, включая в них, наконец, и самого себя…»
Он повторяет это на съезде, говорит ученикам, словом и делом утверждая свой атеизм.
Как-то случилось, одна из помощниц не явилась в лабораторию. Ученый, накануне условившись с ней, тщетно прождал ее до вечера. На следующее утро он встретил девушку грозным допросом:
– Почему вы, милостивая государыня, вчера не явились?
– Иван Петрович, – смутилась сотрудница, – вы забыли, Должно быть, вчера был духов день.
– Духов день! – возмутился ученый. – И это вы мне говорите, физиологу! Для нас духов день не должен отличаться от всех прочих дней.
– Черт знает что! – сердился он в таких случаях. И в десятый раз повторял свою излюбленную формулу: «Религия нужна слабым, сильным она ни к чему». Он обойдется без нее.