Когда захлопнули железную дверь камеры, я почему-то спросил себя: а все ли со мной в порядке? Такой вопрос пришел мне в голову впервые. Не потому ли, что теперь я конченый человек и могу без страха смотреть в глаза любой правде. Я могу спокойно размышлять обо всем, потому что теперь одинок во вселенной, а не только в мире. Я и раньше был одинок, но тогда у меня не было времени на размышления. Все мысли занимала работа. А сейчас ничто меня не занимает. Сейчас я совершенно свободен, несмотря на то что сижу в камере.
Итак, был ли я нездоров? Были у меня отклонения в психике?
Как ни оглядываюсь на свое прошлое, как ни всматриваюсь в смысл своих поступков, не помню ни единого неразумного шага. Все у меня было логично и обосновано. Все нормально у меня было и с головой, и с психикой: и тогда, когда я с упоением работал над Галатеей, и тогда, когда я гонялся за изысканными нарядами для нее. Правда, бесконечно изнуряющие поездки отрицательно сказывались на моем физическом состоянии. Я уставал смертельно, но духом не уставал никогда.
Духом я был здоров, как, впрочем, и телом. С удивлением сейчас вспоминаю, что в жизни я никогда ничем не болел: ни тогда, когда в семилетнем возрасте бегал по сугробам в рваных матушкиных ботах, ни тогда, когда в интернате носился в носках по лужам и меня лишали прогулок, отбирали обувь. А однажды в десятилетнем возрасте в феврале я провалился под лед. Так вот, чтобы меня не ругали, я не пошел домой, а стал носиться по улицам и носился до тех пор, пока не высох. И ничего со мной не случилось.
Словом, как говорили пифагорейцы, когда здоров дух — телу нет причин для нездоровья. Это потом один римский баснописец поставил все с ног на голову, пустив по свету выражение: «В здоровом теле здоровый дух». Такое ляпнуть мог только римлянин. Это все равно что сказать: «В добротной одежде добротное тело».
Итак, я знал, что такое усталость, но не знал, что такое хворь. После очередной командировки я иногда едва дотаскивал ноги до подъезда, однако, когда с сумками и пыльными мешками заваливался в квартиру, мое сердце всякий раз замирало. Бросив ношу на пол, я на цыпочках подкрадывался к ней и с трепетом брал её тонюсенькие пальчики. Через минуту пальчики нагревались, и моя прелестница начинала излучать милейший девственный аромат. Это были самые блаженные минуты за долгую и бесцветную неделю. В те мгновения я даже забывал, что у неё вместо сердца реле, и мне хотелось поцеловать её в щечку. Но каждый раз при этом меня разбирал гомерический смех.
Чтобы как-то расслабиться, я пристрастился вечерами попивать джин. Иногда набирался до такой степени, что едва доползал до дивана. Но как бы ни был пьян, все равно каждой клеткой чувствовал её молчаливое присутствие. К её присутствию я вскоре привык, как, впрочем, и к её немоте. Я часто ловил себя на том, что мысленно разговариваю с ней.
Однажды после приличной порции джина, когда я, лежа на диване, пытался притормозить свои орбитальные обороты, внезапно за их пределами среди космических свистов я услышал нежнейший девственный вздох. Минуту спустя до меня донеслись едва слышимый скрип кресла и тихий шелест платья. В ту же минуту я ощутил на лбу холодное прикосновение её пальчиков, но глаз не открыл, чтобы не пустить обороты на новую сверхзвуковую скорость.
— Все пьешь? — произнесла она своим бархатным полушепотом.
Я в ответ что-то пьяно забормотал, кажется, по поводу скучной, безрадостной жизни, дескать, такая она да рассякая и удивительно занудная штука. И что прав Николай Васильевич Гоголь, вздохнувший однажды в какой-то повести, что, мол, «скучно на этом свете, господа», но не подумал Николай Васильевич в ту минуту, что иного света мы не знаем и что ещё неизвестно, какая сатанинская скука ждет нас там.
При упоминании того света мои мозги непроизвольно прояснились, и я вздрогнул. Ее пальчики, уже теплые и благоухающие чем-то непростительно юным, тут же исчезли, и я с отчаянным воплем вскочил с дивана.
Перед глазами все двоилось и плыло. Но Галатею я видел четко. Она сидела в кресле и укоризненно качала головой. «Нет-нет! Только не это! Свят-свят-свят!»
Признаюсь, что, несмотря на солидную порцию джина, я отчаянно струсил. «Господи, прости меня, дурака! — забормотал я, запинаясь, — И во имя всего святого, не нужно никого оживлять!»
Оторвав ноги от пола, я направился в кухню. Доковыляв до холодильника, я отхлебнул из откупоренной бутылки какой-то мерзости и, наконец, успокоился. Надо же так упиться! Вот болван!
Когда я вернулся в комнату, то застал её в привычной позе с кулачком под щечкой. Мне ничего не оставалось, как погрозить ей пальцем и опять приложиться к бутылке. Затем я не заметил, как отключился.
Сны в ту ночь мне не снились. В этом я могу поклясться. Но как ни гудела наутро голова, прикосновение её холодных пальчиков мне помнилось яснее яви.
После этого случая я стал относиться к ней ещё трогательней. И однажды мне взбрело в голову, что она очень изменилась. Да-да! Ведь я задумывал её совсем иной. Конечно, все черты лица остались прежними, но из юной капризной милашки с пухленькими губками, для которой задумчивость скорее игра, чем сущность характера, она превратилась в серьезную взрослую девушку с новым, непонятным мне шармом.