Под конец он нашел, что искал: мятый, исписанный с обеих сторон листок белой бумаги.
Он пытался развернуть листок, но пальцы плохо слушались, и в конце концов пришлось разворачивать мне.
— Читай. Понятно? — гордо сказал Пастухов, когда я развернула.
Это было заявление на пересмотр дела.
Главный упор делался на то, что Пастухов добровольно приехал из Москвы, проводит в жизнь ценные идеи по механизации сельского хозяйства.
Сам Пастухов такую бумагу сочинить бы постыдился. Наверное, ходил на дом к защитнице, и она ему помогала.
Бумага была помечена сегодняшним числом и заляпана томатным соусом.
— Сейчас же домой! — сказала я. — Спать.
— Нельзя. Понятно?
— Почему?
— Эту бумагу надо пустить по инстанциям.
— По каким инстанциям? Сегодня воскресенье.
— Неважно. Понятно? В прокуратуре сказали — часок отдохни и заходи… Всех генералов соберем, раз такое дело. По тревоге.
— Да ты что, с ума спятил? Кто сказал?
— Тебе не все равно кто? Не хватайся за меня — людей постыдись. С пятном жить нельзя. Понятно? Кто мне поверит, когда на мне пятно? Доверят гонять на скоростях? Нет, скажут, он под судом и следствием. Отстранить. На меня и раньше Иван Степанович косился. А теперь и вовсе не доверит.
Я знала, что пьяненькие мужики еще больше, чем трезвые, любят, когда им поддакивают, и стала кивать, что, мол, действительно не доверит тебе Иван Степанович технику и действительно пятно надо смывать, а сама вела его потихоньку в первые попавшиеся ворота, лишь бы с глаз долой. Вела я его зигзагами за руку по чужому двору между мокрым бельем и думала: «До чего обидно за нашу молодежь. Столько вокруг интересного, захватывающего, а они — вон что делают».
Пастухов, видно, устал.
— Живешь ты неправильно, суматошно, — внушала я ему. — Я понимаю — жизнь порой сложна и противоречива, ее трудно подвести под какую-то догму. Но надо приучать себя жить так, как надо, а не так, как тебе хочется.
Он шел и внимательно слушал.
— Как радостно видеть, когда юноша к чему-то стремится, — внушала, я ему. — Старается быть полезным, не задумывается ни о корысти, ни о славе. А слава сама приходит в процессе труда.
Улица, на которую мы вышли, была тихая — заборов больше, чем домов. Прислонила я Пастухова к водоразборной колонке, заправила ему карманы, отряхнула мел с рукава, убедила застегнуть пуговицу.
Теперь задача состояла в том, чтобы посадить Пастухова в автобус. Пока я подумывала, как это половчей сделать, вдали ударил барабан и духовой оркестр заиграл «Дунайские волны».
И тут уж я вовсе не могла удержать Пастухова, и он меня потащил, как на буксире, и невозможно было понять, кто из нас трезвый, а кто выпивши.
Притащил он меня в городской садик и потянул на танцевальную площадку. Тут мое терпение лопнуло. Пусть делает что хочет.
Гляжу — без билета его на площадку не пускают, а билета, как нетрезвому, не дают. Ребята на контроле смеются. Пастухов наклонился и произнес речь, что он человек не гордый и будет веселиться среди прохожих на аллейке. А барышня — вот она — припасена. С этими словами он схватил меня за талию и принялся кружить под фонарями, вокруг районной Доски почета. Прошу его остановиться — где там! Впился своими клешнями: ни охнуть, ни вздохнуть.
— Поскольку взяла шефство — обязана танцевать!
Прямо со стыда сгореть! Сегодня собралась на спевку поспеть, бюро провести, над собой поработать. Да и постирушки дома целая гора накопилась. Вот и поработала. Хоть бы музыка скорей кончилась.
Вдруг Пастухов бросил меня и застыл как вкопанный. Застыл и уставился на темную дорожку. Там маячили две фигуры: одна побольше, другая поменьше. Они то шли, то останавливались. А Пастухов все прислушивался.
Фигуры подошли под фонарь, и я поняла, в чем дело. Впереди шла знакомая кондукторша, а за ней — пожилой дяденька в соломенной шляпе.
Пастухов глянул на меня, будто его оглушили, и сказал:
— Устремились в сады и парки. Понятно?
Кондукторше было совестно. Она оглядывалась и ломала пальчики. А пожилой угрюмо разминал папироску.
— Ну не надо… — умоляла она. — Ну пожалуйста.
— Пусти! — рванулся Пастухов.
Я его едва удержала.
— А чего он к ней пристает?!
— Это же отец.
— Отец?
— Ясно, отец. Образумься.
Пастухов покорно пошел за мной в тень, на дальнюю скамеечку.
А девушка торопливо говорила:
— Ну, не ходи, ну, пожалуйста…
— Да тебе-то что, — басил отец. — Я в сторонке буду. В сторонке.
— Прошу тебя. Я уже большая.
— Какая ты большая, — вздохнул отец.
— Мне неудобно. Понимаешь, неудобно. Я уже работаю. Меня пассажиры узнают.
Прошли два парня в ковбойках и загоготали:
— Опять с папочкой за ручку!
Девушка ломала пальцы и морщилась от страданья.
— Я не могу больше, — сказала она. — Я иду домой.
Отец махнул рукой. Он остановился возле нашей скамейки, небритый и такой же толстогубый, как дочка. На нем были мягкий пиджак и широкие, до земли брюки, такие, что не видать — босой или обутый.
На пиджаке висела медаль.
Пастухов пробормотал:
— А что, если я с ней сейчас… — уронил голову на мое плечо и сразу спекся — заснул. Теперь ничего не сделаешь. Отоспится — тогда поедем.
Девушка купила билетик и быстро, словно за ней гнались, протопала по мостику на площадку.
Отец постоял, подумал, пошел поглядеть через ограду. Но щели были узкие и видно плохо. А близко не подойти. Администрация проявила смекалку и вырыла вокруг ограды глубокую канаву, чтобы не лазили без билетов. Плюс к тому — канава доверху налита водой.
Заиграли румбу. Отец решительно бросил папироску и пошел к мостику. Девушка с красной повязкой потребовала билет.
— Там моя дочь, — сказал он. — Я хочу присутствовать.
— Купите билет и присутствуйте.
— Да я не танцевать. Посмотрю и уйду.
— Возьмите билет, а там хоть на голове ходите, — сказала девушка с повязкой.
Он пожевал губами, отошел и сел. От него крепко несло табаком.
— Как придет воскресенье, хоть не просыпайся, — проговорил он больше для себя, чем для меня. — Куда это годится? Никуда не годится.
Я поинтересовалась, что случилось.
— Говорят, ничего особенного не случилось. Мелкий факт. А я не могу смириться. Для них мелкий, а для меня не мелкий. Есть тут у нас тип, некто Коротков. Он Тамарочку за то, что не пошла с ним танцевать,