рванье, ребячьи выцветшие трусики.
Недавно Тане сровнялось двадцать четыре года. А муж Авдей Андреич много старше. Сколько я себя помню, он бессменно работает счетоводом. От первой жены остался у него дошкольник Ефимка. С ним Тане и приходится воевать.
Девчонкой Таня была звонкая, заводная. А как свадьбу сыграла, будто удивилась. Стала тихая, как гармошка в футляре. Вот что значит выходить за чужого мужа.
Иван Степанович подошел к Тане и спросил:
— Отдохнула?
Она молча развешивала белье.
— Тебя спрашивают или нет?
Таня опустила голову и стала теребить фартук мокрыми руками. Была она длинная, тощая и плоская.
— С хором поедешь?
— Не знаю.
— А кто знает?
Таня помолчала немного и сказала тихо:
— Хозяин не пустит.
В это время хлопнула дверь, и на крыльцо выбежал Авдей Андреич, в валенках и в галстуке, прикрепленном к сорочке скрепкой для бумаг. Был он небритый, и волосы, наполовину черные, наполовину седые, как говорят — соль с перцем, торчали у него во все стороны.
— Танька! — закукарекал он. — К вечеру луковицу испеки! Мозоли сводить буду! — Он вынул часы, щелкнул рышкой. — К семи давай!
На Ивана Степановича он и не поглядел, будто его не было.
— Вечером ей некогда, Авдей Андреич, — оказал председатель. — Вечером ей с хором ехать.
Он ничего не ответил, бросился в избу и стал бегать по дому, хлопать дверьми. Сердился.
Немного обождав, мы прошли в горницу, которая у них называлась «зал». В зале висел портрет Ворошилова в тяжелой раме. На столе, выдвинутом по-городскому на середину, лежали штабеля бумаг и подшивок. Рудаков готовился к полугодовому отчету.
Похлопав дверьми, Авдей Андреич внезапно выскочил со стороны кухни и, не успел Иван Степанович открыть рот, закричал:
— В мае на фабрику ездили! Дунька воротилась без пяти одиннадцать, а моя — в одиннадцать сорок! — Он выхватил из кармана часы и щелкнул крышкой. — Где сорок пять минут была? Гуляла? Молчит!
— Обожди, Авдей… — начал было председатель.
— Пришла — губы распухлые, как у трубача! Что она там, на трубе играла? Из Москвы со смотра воротилась — от волос табаком несет. Дорогими папиросами.
Председатель снова попробовал прорваться в разговор, но и на этот раз не вышло.
— Вы что, из моей бабы обратно девку хотите сотворить? Вот вам!
Он снова побежал сердиться, и снова вся изба затряслась от хлопающих дверей.
— Шли бы вы, — сказала Таня. — Ничего у вас не выйдет.
— Почему не выйдет? — усмехнулся председатель и сел на стул. — Очень даже выйдет. Добывай из укладки красные сапожки.
Авдей Андреич, постучав дверьми, немного отвел душу, уселся к своим бумагам и начал стрелять на счетах. Председатель поглядел, как стучат и бешено крутятся костяшки, и спросил:
— Долго ты намерен общественную работу разваливать?
Хозяин не отвечал, будто никого тут не было.
— Общественную работу разваливаешь — это раз. Равноправия не признаешь — два. Ты что? Против закона?
— Я законы лучше твоего знаю, — сказал хозяин, придерживая цифру пальцем так крепко, словно боялся, что уползет. — Жена она мне или кто?
— То-то и есть, что жена. Поэтому должен дать ей возможность повеселиться. Не век же ей на латаные валенки глядеть.
— На валенки? На латаные? — Авдей Андреич рванулся со стула, не выпуская, впрочем, цифры из- под пальца. — Это как понимать?
— Так и понимать. Ты пожил, погулял. Старый. А она молодая. И спеть ей охота и потанцевать.
— Молодая… Старый… Валенки латаны… — Авдей Андреич извивался от ехидства и вредности, припаянный пальцем к цифре. — А вы ее там еще подрумяните? Ленточки на нее повесите?
— Надо будет — повесим.
— Да я в этих валенках десяти председателям отслужил! — закричал вдруг Авдей. — Десяти отслужил и тебя переживу!
Он выбежал через кухню, погромыхал дверьми и прибежал через спальню.
— Я еще твоими костями в бабки играть буду! «Равноправие, общественная работа»! Заморочили людям голову!
— Это кто заморочил? — спросил председатель. — Советская власть?
— Все вы хороши!
— Ну, если так, тогда, конечно, говорить нам с вами не об чем.
Иван Степанович встал и принял положение «смирно».
— Давно я наблюдаю за вами, Рудаков. Ночная у вас душа. Власть его не устраивает!
Как только председатель назвал его по фамилии и на «вы», Авдей Андреич страшно перепугался.
— Ты мне контру не шей! — закукарекал он. — Сейчас культа нету! Она там где-то будет петь, а ты сиди переживай!
Мы вышли во двор, а из зала доносился крик:
— А ты чего встала? Чего молчишь? Тебя зовут или меня? Твое дело — не мое!
Мы остановились. На крыльцо вышла Таня.
— Ну? — спросил председатель.
— Не поеду я, Иван Степанович.
— Да ты что?
Она молчала, пригорюнившись, перебирая красными руками фартук.
— С ним бился, теперь с тобой?
— Жалко, — тихо сказала Таня,
— Чего тебе жалко?
— Авдеюшку… Зачем же за валенки над ним смеяться? У него ревматизм. На ногах шишки. А вы смеетесь. Он в войну застудился. Нехорошо, Иван Степанович. — Таня оглянулась на дверь с опаской и подошла ближе. — Когда я петь уезжаю, он на картах гадает про меня… Правда. Ефимка видал.
— Тогда так, — сказал председатель. — Бери с собой Ефимку. Пускай он глядит за твоим поведением. Заместо шпиона.
— А можно?
— Дам указание.
Когда мы садились в машину, по всему дому Рудаковых хлопали двери.
Следующей была Маргарита Сизова. У нее отец — водитель электровоза. А мать, Мария Павловна, лежит больная. Хворь схватила ее еще осенью, но она долго скрывалась от докторов. Зимой нашли ее без памяти на ферме. Отправили в больницу. Стали резать, ничего не вырезали, зашили и отправили домой.
Муки довели Марию Павловну до того, что она лечится любыми порошками и любым снадобьем, какое посоветуют. И никому не секрет, что жизни в ней осталось мало.
Рыжая красивая Маргаритка встретила нас на улице с заплаканными глазами. Ночью матери было совсем плохо, а отец, как на грех, в рейсе.
Председатель не решился ругать Маргаритку. Он еще на пороге снял кепку и вошел, как в церковь.