— Пойдем. Погощу у тебя маленько.
— Да ведь тебе лечиться.
— После долечусь. На мою долю эшелонов хватит.
И зашагали солдаты по горбатой дороге, мимо никудышного военного лома. Про жену, пока шли, Максим не помянул ни слова. Сказал только, что в ихней деревне сады богатые, и молчал всю дорогу.
Было начало весны. Кое-где по овражкам белел снег, а на солнечных склонах уже поднималась могильная трава дурман. Земля одичала.
Пришли на место — ничего нет. Будто и не было никогда ни садов, ни деревни. По задворьям, в осыпающихся траншеях желтела гнилая, еще немецкая вода.
Ни души, ни звука.
Разыскал Максим свой двор. Тоже ничего нет: ни избы, ни хлева, ни лавочки. Только печка уцелела, а на лежанке кустик растет.
Дядя Леня глядит — устье печки прикрыто заслонкой. Ручкой внутрь. Он подошел осторожно, по армейской привычке, выяснить, что там. А заслонка вдруг сама отвалилась, и из темноты задом стало вылазить что-то на карачках, босое, лохматое, с бантом.
Это была девчонка лет четырех, бледная и опухшая.
Она серьезно поглядела на обоих солдат, пригладила лохмы и спросила:
— Который мой папа? Ты или ты?
— Я, — сказал Максим.
Она перешла на левую сторону, взяла его за руку и повела на могилку. По пути обстоятельно, как большая, разъяснила, что женщины и старики живут в лесу, километрах в десяти, в бункерах, с окошками из триплекса, а то и вовсе без света, в слепых землянках, как мокрички, в темноте и сырости. Некоторые пробуют ночевать дома, в печах, да ночами на юру, когда в трубе ветер, бабам страшно, безуютно… К тому же куры не оставались, убегали в лес на привычные места… А она после мамы уже неделю живет дома, и привыкла, и тряпье у ней там, в печи, и кукла…
Подошли к могилке.
Отослал Максим дочку, встал в положение «смирно», простоял долго. Вернулся, а дядя Леня уже в рабочей форме — ремень через плечо. Собирает он кирпичи, обивает с них старую печину, а Грунька складывает чистый кирпич столбиком.
— А все-таки тебе чем повезло? — утешал дядя Леня. — Тем тебе повезло, что печка складена на рассаднике. У кого печи на переводах — до основания порушились. А печка — жилья основа…
Так они начали строиться. Дядя Леня плотничал, Максим пособлял, как мог, но хлопоты по колхозу отвлекали его от личных дел.
Зерно, припрятанное на семена, оказалось почти все волосатое. С животиной тоже худо: на всю деревню сохранился один лысый петух, да и тот не пел, поскольку ему никто не откликался.
Хотя весна была худая, военная, но все же весна, не зима. То там, то тут затюкали топоры, запели пилы, застучали молотки.
Дядя Леня подружился с Грунькой, прозвал ее Гулюшкой, умывал ее, искал вошек, варил суп- затируху. А когда плотничал, Груня сидела на корточках и глядела на его руки. «А ну, Гулюшка, добудь гвоздочка!» — говорил он, и она бросалась куда-то, копалась в золе и прахе, как кутенок, и, возвратившись с заржавленными гвоздями, шептала тихонько: «Дарье не говори. На ихнем дворе нашла…»
Работал дядя Леня с рассвета до сумерек, работал бы дольше, но к вечеру у него болели глаза. Когда становилось невмоготу, он вонзал топор носом в бревно и, зажмурившись, ложился на травку.
— Ехал бы ты к докторам, — беспокоился Офицеров. — Ну тебя к шуту.
А он отмахивался:
— На мою долю эшелонов хватит.
К лету вокруг печи поднялся сочный, пахучий сруб. Дядя Леня наладил «весло», настрогал дранки, покрыл крышу, и дом был готов. Только двери не навесили, поскольку не было сухого тесу. И на крыльцо не хватило материала — вместо приступочки приволокли валун.
Подошло время прощаться. Дядя Леня выстругал себе легкую палочку — посошок, собрал фанерный баульчик и, как стало темнеть, пошел на станцию.
По пути встретил он денисовскую Феклу: скрючилась девчонка возле дороги на бревне, за живот держится. Они с матерью разбирали бункер и таскали волоком слеги. Уморилась до того, что последнее бревно никак в гору не затащить. Мать одна не в силах, а у дочери живот тянет — надорвалась. Мама пошла спать, а Фекла осталась сторожить бревно.
Дядя Леня впрягся в лямки и довез бревно до самого двора, до деревни Закусихино. И на другой день пришел помогать и на третий.
Мать Денисова сперва возликовала, но вскоре засомневалась. Стала гадать, чего он за работу спросит. Денег у ней сроду не водилось, из мирного добра каким-то чудом сохранился только старый баян. Может, он на баян зарится? Ну нет, не выйдет — не видать ему баяна как своих ушей! Впрочем, хозяйственная Денисова не стала рядиться с ним раньше времени и решила расплатиться по своему тарифу. Добыла сладкой водочки, напоила дядю Леню и оставила ночевать.
Утром встала злющая — и кипяточку испить не позвала. Больно переборчивы стали мужики — избаловались на фронте! Сами не знают, чего им надо! Она серчала и кидала ложки, а дядя Леня тем временем размечал бревна, какие пойдут на переруб, какие на обвязку. Тут Денисова вовсе испугалась: что все-таки у него на уме? Какой расчет? Кто его знает — может, он так избу срубит, что в стенах жужжать будет! Есть такие озорники.
И когда пришла с Евсюковки кума и стала плакаться, что обманули ее плотники, деньги вперед выманили, работу на полпути бросили и пропали, Денисова отдала куме дядю Леню с радостью… Евсюковская старуха в делах была бестолковая, а после смерти мужа и вовсе не стала ничего соображать.
— А все ж таки чем тебе повезло? — утешал ее дядя Леня. — Тем тебе повезло, что довели твои шабашники сруб только до половины. Хоть низ худой, зато верх я тебе складу хороший.
Пожалуй, первая поняла, что он за человек, тихонькая внучка кумы — Надя, про которую болтали, будто она жила с немецким солдатом. Дядя Леня, бывало, тюкает топором, а Надя стоит и вспоминает, какая у них была в мирное время изба, какое крылечко нарядное, какие червенки на закроях. Дядя Леня старался ей угодить, делал карниз с узорами, на ставеньках вырезывал червенки. Возле будущих ворот сколотил лавочку. Вечерами он взял привычку сидеть на лавочке и беседовать с Надей. Бабы шушукались — скоро будет сватать. Как только дядя Леня понял, что он жених, перепугался до смерти, заторопился, стал собираться уезжать. Надя убегала в лес, рыдала там, кусая в кровь кулаки, и повторяла: «Знаю почему, знаю почему!» До того изрыдалась, что ослабла, как от тяжкой ноши.
Евсюковские бабы осуждали дядю Леню, а с ним вместе и всю мужскую породу. Даже Максим не удержался — попрекнул своего друга первый раз за все время.
Была в ту пору осень. Груня простыла, закидало ее, бедную, чирьями, стала она горячая, как утюжок. Подошел дядя Леня к своей Гулюшке попрощаться, она вцепилась в него горячими ручонками и не отпускает. Дядя Леня терпеливо ожидал, когда заснет. Но она и во сне держала его цепко.
— Значит, бросаешь ты нас? — спросил Максим.
Дядя Леня вздохнул и снова остался.
Выменял где-то шприц, завострил иглу, промыл в перваче и стал делать Груне переливание крови.
Девчонка встала — он сам захворал. Озяб и лежал на лежанке, закрывшись с головой шинелью. Ни есть, ни пить не просил. Только велел капать лекарство по счету.
Лег первый снег.
Ночью вышла Груня во двор — слышит: стук-постук. Пригляделась, ничего понять не может: в дальнем углу двора, в самом тупике заплутался дядя Леня — тычется туда-сюда, забор палочкой обстукивает.
Луна светила в полную силу, и Груня видела фанерный баульчик у него в руке и шинель в скатку. Как будто снова собрался солдат на войну.
Нащупал он путь, выбрался на тропку и дошел до ворот. Постоял немного, ласково погладил верею