синяк. На уроке Шишкин смотрел на доску и улыбался. На переменке Сапожников достал вчерашний хлеб и подошел к Шишкину.
— Попроси прощенья.
Шишкин кинулся на Сапожникова и хотел повалить, но Сапожников не дался. По тетрадке отличницы Никоновой потекли чернила, а на тетради у нее закладка — лепта шелковая, вся промокла. Визгу было на всю Москву. Шишкина и Сапожникова выгнали из класса. Вызвали родителей.
Вечером лампы в классе зажгли над учительским столом только, а остальные не зажигали. За окном городская ночь с огоньками, а в классе полутьма. Мать с Сапожниковым на одной парте. Шишкин с отцом на другой.
— Сапожников, — сказала завуч, — объясни, почему ты ударил Шишкина ногой?
— Он сам знает, — сказал Сапожников. — Пусть попросит прощенья.
— Прощенья?! — рявкнул отец Шишкина. — Прощения?! Его ударили, а ему еще прощенья просить?
— Родители, будьте добры, снимите головные уборы, — сказала завуч.
Мать сняла платок, отец Шишкина кепку.
— Мальчик, — сказал отец Шишкина, — кто ты такой? Может быть, ты фон-барон? Фон-баронов мы еще в двадцать первом в Анапе утопили… Почему сын рабочего человека должен у тебя прощенья просить? А?
— Не у меня, — сказал Сапожников.
— А у кого же? — спросила завуч.
— У хлеба, — сказал Сапожников.
— Как можно у хлеба прощенья просить? — сказала завуч. — Дикость какая-то… Он у вас нормальный ребенок?
— У кого? — спросил отец Шишкина.
— Это его бабушка приучила, — сказала мама. — Он не виноват… Когда хлеб падал на землю, она велела его поднять, поцеловать и попросить у него прощенья… Он так привык, он не виноват.
— Мальчик, — сказал отец, Шишкина, — у тебя хлеб с собой?
— Ага, — сказал Сапожников.
— Дай-ка сюда, — сказал отец Шишкина. И разделил на две половинки, снаружи ссохшиеся, а внутри еще влажные.
— Васька, ешь, — велел отец Шишкину.
— Перестаньте! — вскрикнула завуч.
— Не буду, — сказал Шишкин.
— Не будешь — в глотку вобью, — сказал отец Шишкина. — Ешь.
Шишкин зарыдал и стал есть хлеб.
— Перестаньте мучить ребенка, — сказала завуч.
— Вы извините, товарищ завуч, — сказал отец Шишкина. — Он у вас отучился и ушел, а мне с ним жить.
— Он же сухой… Черт! — давясь, сказал Шишкин.
— Ничего, — сказал отец Шишкина. — Слезами запьешь.
— Пошли… Спасибо, мальчик, — сказал Сапожникову отец Шишкина, и они вышли.
— Какая-то дикость! — развела руками завуч. И тут же в коридоре раздался визг Шишкина.
— Он же его бьет! — вскрикнула завуч и кинулась в коридор.
Но не догнала и вернулась.
— Ну, Сапожников!.. — сказала она.
На следующий день Шишкин ушел в другую школу, и Сапожников стал лидером.
К нему сразу подошли — получать указания, как жить, и присмотреться к новому лидеру.
— А пошли вы… — сказал Сапожников.
— Ты что? — спросили его. — Ты что?
— Шишкина жалко, — сказал Сапожников.
— Чего делать будем? — спросили его.
— А я почем знаю?
Так Сапожников перестал быть лидером.
В средних отчаянных классах Сапожникова опять трогать было нельзя — он изобретателем стал, а в лидеры не пошел. А в старших хитрых классах Сапожников уже боксом занимался и набил морду самому хитрому, но сам опять в лидеры не пошел. Так и жил как собака на сене, ни себе, ни другим. Поэтому отношение к нему было сложное. Но об этом потом. А теперь, в шестом классе, он ехал на верхней полке в пионерлагерь, который как раз оказался в городе Калязине, поскольку школа была у электрокомбината подшефной.
А у Дунаева опять Нюру увели.
Глава 4
ЗЕЛЕНЫЕ ЯБЛОКИ
— Старики, сколько до Вереи? — крикнул шофер.
— Двадцать километров, — ответили мальчики.
И они с Сапожниковым поехали дальше и въехали и лесок с длинными тенями через голубое шоссе, и в опущенное окошко влетал запах хвои, и тут шофер опять рассказал историю, похожую на куриный помет, и ехать с ним надо было еще двадцать километров. Поворот замелькал полосатыми столбиками, еще поворот — и московское такси съехало на базарную площадь городка, лучше которого не бывает.
Там, напротив торговых рядов с уютными магазинчиками был сквер, где стояли цементные памятники партизанам на мраморных постаментах со старых кладбищ. Там в тени рейсового автобуса лошади жевали сено. Там к мебельному магазину была привязана корова. Там длинноволосый юноша в джинсах с чешским перстнем на руке гнал караван гусей мимо известковой стены церкви. Там на мотоцикле с коляской везли матрац.
И Сапожников повеселел немножко.
Ныряя в колеях, такси покатило вниз, к реке, по немощеной улице, и внимательные прохожие провожали московский номер сощуренными глазами.
Машина остановилась у палисадника, за которым виднелся дом с недостроенной верандой, и Сапожников вылез на солнце.
Он размял затекшие ноги и поболтал подолом рубахи, чтобы остудить тело, прилипшее к нейлону, и шофер намекнул ему на обратный порожний рейс до Москвы. Но Сапожников не поддался, он помнил гнусное водителево оживление и различные интересные истории о бабах и студентках, которые его кормили и одевали и давали выпить и закусить, и как он сначала копил на аккордеон 'Скандале' или 'Хохнер', а потом подумал, что тут и на 'Москвич' натянешь, и как он говорил: 'Я на деньги легкий', и как его в детстве зажимали родители, и он этого им не забудет. И Сапожников дал ему двугривенный поверх счетчика и объяснил, что в машине воняет куриным пометом. А шофер вдруг понял, в чем дело, и растерялся, так как его сбила с толку заграничная рубаха клиента, и медленно уехал, упрекая Сапожникова все же глазами за скупость.
Тут Сапожников почувствовал немотивированную злобу и пошел в калитку, у которой вместо пружины был прибит отрезок резинового шланга от клизмы. И опять его сжигало и изводило видение мира в точных деталях и мешало ему думать в понятиях и отвлечениях, и на этом он всегда прогорал.
На веранде навстречу ему от керосинки выпрямилась женщина в трикотажном переднике и сказала, что они еще с речки не приходили.
И Сапожников сказал: 'Ну ладно', поставил сумку на струганный пол и вышел на улицу за калитку и увидел, как они с Дунаевым идут к нему навстречу, и Нюра была выгоревшая и загоревшая, похожая на