– В какой театр? – изумилась Лена.
– В какой? – переспросил полковник и захохотал. – Честное слово, не знаю. Я приказал добыть два билета в лучший театр. Но билеты еще не получил. Я отдам их Потапову. В общем, приготовьтесь. Форма одежды – театральная.
Но Лена слишком хорошо знала своего мужа, чтобы встретить его уже в театральном платье. Она все приготовила, но встречать его вышла в своем обычном летнем халатике.
– Ты знаешь… – растерянно сказал Потапов, – нам надо ехать в театр.
– В театр? – искусно удивилась Лена.
– Да. Вот билеты.
– Ой, Коленька, в оперу, как хорошо! Я оденусь мигом. А ты садись кушай. Я сейчас!
– А кто же будет с Витькой? – спросил Потапов, когда жена вернулась уже в длинном платье.
– Я отвела его к Горюновым. Он там и спать будет. Потапов рассмеялся.
– Чего ты смеешься?
– Как ты здорово разыграла удивление по поводу того, что мы едем в театр… Ладно – поехали.
…Шло уже второе действие оперы, а Потапов никак не мог уловить, что происходит там, на сцене. Отдельно он слышал музыку – она то тревожила, то успокаивала. И отдельно – разрозненно и туманно – он видел, как на сцене какие-то старомодные люди ходили, пели, смеялись, ссорились… И вдруг в какую-то минуту он ясно увидел все – покосившуюся мельницу в снежной шапке, дальний лес, а вблизи на вытоптанном снегу стоят два человека, целясь друг в друга из пистолетов. Мгновенно это увиденное слилось с другим – лежащий у дерева Гончаров, его белое-белое лицо, по которому ползают муравьи… Потапов непроизвольно сжал руку жены.
– Да, он спел замечательно, – шепнула она.
В это время в оркестре нарастала тревожная музыка, она ширилась, взлетала все выше и выше и вдруг оборвалась страшным ударом выстрела.
Потапов вздрогнул. Один из стоящих в снегу упал, и тотчас занавес закрыл сцену. Потапов удивленно оглядывался на восторженно кричащий зал.
– Какой волшебный голос у Ленского. Верно? – спросила Лена.
– Да. Здорово… – рассеянно отозвался Потапов.
– Пойдем погуляем?
– Давай лучше посидим, – механически произнес Потапов, смотря в какую-то точку на еще трепетавшем занавесе.
И Лена покорно осталась сидеть. Она терпеливо молчала, потому что знала – Николай сейчас думает о своем, и то, о чем он думает, весьма далеко от этого зала…
Окаемов впервые смотрел спектакль в своем театре. Оперу он никогда не любил – ему просто захотелось попозже приехать в общежитие. Билетерша посадила его на свободное место в боковой ложе.
– Отсюда очень хорошо видно, – сказала она. – «Евгений Онегин» – наш лучший спектакль, и сегодня поет Соколов. Вам повезло, получите большое удовольствие…
Но никакого удовольствия Окаемов не получил. Наоборот, как только зазвучала задумчивая мелодия увертюры, Окаемов начал испытывать странное ощущение, понять которое он не мог. В этом чувстве необъяснимо сливались раздражение и страх. Когда открылся занавес, и со сцены хлынула веселая и в то же время грустная песня крестьян, и лица зрителей в зале от этой песни будто просветлели, Окаемова передернул озноб. Он оглянулся на сидевшего позади него седого человека, и тот, согласно кивнув головой, восторженно прошептал:
– Какая музыка!..
Окаемов понял, что его раздражает: он просто не мог примириться с тем, что в этой стране может быть что-либо хорошее, – нет и не может, не должно быть! Но он не понимал, отчего ему страшно. Между тем природа этого страха была простой – в музыке Чайковского звучало само бессмертие народа, против которого Окаемов боролся, считая себя в этой борьбе большой и грозной силой, а музыка говорила ему о его ничтожестве и бессилии, но как раз этого он и не понимал.
В антрактах билетерша встречала Окаемова у дверей ложи неизменным вопросом:
– Ну что скажете?
– Здорово, здорово!.. – сердито отвечал он и торопился поскорей отделаться от восторженной старушки.
Окаемов давно мог уйти из театра, но решил, что это будет неосторожно – попробуй потом объясни косому Коле Боркову, почему он не досмотрел прекрасный спектакль.
Когда опера кончилась, Окаемов вышел из театра и остановился возле колонны, наблюдая разъезд публики. Страх продолжался и здесь – будто все эти выходящие из театра люди уносили с собой то, что страшило Окаемова там, в зрительном зале. Окаемов вглядывался в лица проходивших мимо него людей. Это были самые разные лица – веселые и задумчивые, молодые и старые, но во всех лицах было что-то общее – неуловимое и снова пугающее.
Но вот Окаемов увидел мрачное лицо молодого мужчины, выходящего из театра под руку с красивой женщиной. Этот человек шел, опустив голову, будто он больше всего на свете боялся оступиться.
Окаемов провожал взглядом эту пару, пока она не скрылась за углом театра… Разве могло прийти в голову Окаемову, что этот мужчина с мрачным лицом – тот самый человек, который думает о нем – Окаемове – днем и ночью, который думал о нем и в ту минуту, когда выходил из театра.