вотчин без боярского приговора не отнимать. Беглых мужиков литовским панам не принимать и за собою не держать. Боярским холопам воли не давать. Панам латинской и люторской веры разорения церковного не чинить и русских людей от греческой веры не отводить.
О том, чтобы королевич принял греческую веру, как требовали было вначале послы, в артикулах ничего сказано не было.
Через два дня после подписания артикулов к пустому острожку у Молоховских ворот подъехал дворянин Тугарин из свиты послов, крикнул, что хочет отдать воеводе письмо от Салтыкова. К посланцу выехал сам Шеин. Ехал медленно, щурясь от снежной белизны и яркого солнца. Съехались в стороне от перекинутого через ров моста. Шеин одет был по-ратному, поверх панциря алая епанча, на боку палаш, сидел уверенно на вороном коне. Тугарин чуть кивнул колпаком, протянул свитую трубкой грамоту: Шеин откинулся в седле, читал письмо Салтыкова. Боярин увещевал воеводу покориться Сигизмунду и открыть ворота польскому войску. «Все бояре королю челом бьют, один ты супротивничаешь и кровь христианскую льешь понапрасну».
Тугарин видел, как дрогнули у воеводы усы, когда дочитал до конца.
— Ответ, боярин, будет ли?
Шеин запрокинул голову. Серебряная стрела на шишаке колюче сверкнула. С треском разорвал письмо пополам, бросил на снег.
— Вот мой ответ, изменники, королевы холопы!
И, поворотив коня, отъехал к воротам.
15
К весне от бескормицы в городе пало больше половины лошадей и коров. Хлеб вздорожал вчетверо, и по такой цене достать его было трудно. На торгу пусто. Торговали лаптями да рухлом. Перед пасхой бирючи прокричали воеводский приказ: «Хлебом торговать только у Днепровских ворот. В запас по дворам и корысти ради, чтобы перепродать, хлеба не покупать». Ослушников велено было бить кнутом на торгу нещадно. Соль продавать по рублю пуд. Кто возьмет больше — опять же кнут.
На страстной неделе Шембеку удалось-таки подвести подкоп под стену у Малой Грановитой башни. Взрывом разметало башню и десять саженей стены. В пролом кинулись немцы. Русские, укрывшись за грудой навороченного камня, били жестоко из пищалей. С соседних башен стреляли из пушек. Как ни старались кнехты, но выбить русских не могли. Ночью осажденные всем городом, от мала до велика, копали ров и таскали землю. Утром перед проломом королевский инженер увидел высокий земляной вал и на валу пушки.
Невесело прошла в городе пасха. Мужики, сбежавшиеся в осаду из волостей, хмуро смотрели со стен на зеленевшие вокруг города холмы. Тянуло из прокопченных порохом башен к полям. Бросить бы бердыш или самопал, вгрызться бы сохой в пахучую влажную землю. Вместо того — стой на стене, гляди, карауль ляхов. Вздыхали.
— Деды и отцы наши, на рубеже живучи, от Литвы житья не видали.
— И нам не видать, пока Русь панов не утихомирит.
— Придет пора, утихомирим.
Шеин на стенах показывался каждый день. Обходя башни, перекидывался веселым словцом со стенными мужиками. За восемь месяцев осады воевода похудел, глаза запали, серебром укрыло бороду и усы. Только плечи держал он по-прежнему прямо.
В начале лета со стен увидели как-то большое движение в польском стане. За Днепром разъезжали паны, гусары становились у своих хоругвей. В городе подумали, не готовится ли королевское войско к новому приступу. Пушкари стали у пушек, затинщики наладили пищали. У поляков затрубили трубы, гусары тронули коней, стали поворачивать к Московской дороге. За гусарами повезли гаковницы, потянулись в клубах пыли обозы. Кто-то закричал, что поляки уходят. И будто чтобы разубедить русских, из-за туров пыхнуло пламя, грянула пушка, железное ядро ударило в зубцы. Из города отвечали. Пустив несколько ядер, обе стороны замолчали. Ночью ямские мужики, спустившись по веревке со стены, поползли в таборы добывать языка. Перед рассветом приволокли спеленутого кушаками пахолика. Пленного, обвязав веревкой, подняли на стену. Допрашивал языка сам воевода. Поляк вздумал было запираться, таращил глаза, качал головой: «Не знаю, куда и зачем войско пошло». Пахолика повели в пытошную, показали на дыбу, у него разом развязался язык. Узнали, что часть королевского войска и сам гетман Жолкевский ушли под Москву. Отправилось две тысячи конных, тысяча пеших и три тысячи казаков.
Пахолика пытать не стали и отвели в тюрьму.
Перед вечером воевода ходил из угла в угол по каморе, прикидывал. Выйти бы со всеми ратными из города да ударить на королевское войско. Подсчитал, сколько должно остаться у короля ратных людей, выходило тысяч пятнадцать. Вздохнул. «В городе двух тысяч, годных к ратному делу, не наберется. Конных полста не собрать. От голода стенные мужики отощали; у ляхов, что ни вечер — пирушка. Жолнеры баранов и быков жарят тушами, орут песни. За стенами отсидимся, в поле выйти — верная смерть. Не смерти страшно, — того, что король город возьмет и со всем войском на Москву пойдет».
Воевода подошел к столу, сел. На столе одна на другую положены бумаги. Взял одну, стал читать. Оказалось — челобитная дорогобужан и вязьмичей, посадских людей. Жаловались:
… «Живем, государь-воевода, мы в Смоленске другой год, от разорения литовских людей свои животишки спасая. И в осаде сидим со смоленскими людьми девятый месяц. А живем мы, государь-воевода, сироты твои, в городе, в осаде, в наемных дворах у смолян, и у посадских людей, и у пушкарей, и у стрельцов, и у стрелецких женок. И наймы тем людям даем великие, на неделю по восемь денег и по два алтына и больше. И от тех, государь-воевода, наймов мы, бедные, вконец погибли и с голоду с женками и детишками помираем…»
Шеин прочитал челобитную до конца. Обмакнул в чернильницу заготовленное подьячим свежечиненное перо, крупно вывел на обороте помету:
«Никто бы вязьмичей и дорогобужан с дворов не ссылал, а наймов бы на них никто не имал ради нынешнего осадного времени».
Над бумагами воевода просидел до вечера. Пришел голова Чихачев. Вместе вышли со съезжей.
На Облоньи от луж тянет гнилью. У луж бабы деревянными ведрами черпали воду. Воды в колодцах не хватало. К реке поляки не подпускали. Выходивших по воду били с той стороны из мушкетов.
Воевода и Чихачев поднялись на прясла. Шли по стене из башни в башню. За дальним бором багрово догорало солнце. На Днепровской башне червонным золотом сверкал медный шпиль. Где-то в польских таборах, должно быть, близ Троицкого монастыря, звонко пела труба. Близко к городу — ни травинки, все выжжено, вытоптано, изрыто шанцами. На земляных валах, насыпанных едва не в уровень со стенами, виднеются пушки. Дальше, до самого леса, срубы, землянки и шатры поляков. В последнем месяце королевское войско приступать к стенам не пробовало. Король ждал, когда голод сломит смолян.
Солнце закатилось. На землю упали синие сумерки. К стенам брели стрельцы и стенные мужики — становиться в ночной караул.
По стенам, вокруг города, пять верст восемьдесят саженей. Пока воевода и Чихачев добрались к Городенской башне, было темно. У башни, вокруг слюдяного фонарика, толковали о чем-то стенные мужики. Шеин остановился в двери. Беседовавшие воеводу и Чихачева не видели. Долговязый детина, легонько постукивая древком бердыша, говорил:
— Воевода упрямится. Сел в осаду с посадскими людьми на смерть, и короля впустить в город и крест ему целовать не хочет, и нас всех губит. Если б посадские мужики за воеводу не стояли, давно бы дети да люди боярские его королю за стену выдали. — Хохотнул хрипло. — Вознесся Смоленск до небес, а упадет до ада, до пестрой собаки.
— Негожее, парень, молвишь, — сердито сказал кто-то. — Руси до века королю не поклониться.
Кто-то, вздохнув, спросил:
— Чего же делать надо?
Парень понизил голос до шепота: