ветер. Снег подтаял, и идти в гору было скользко. В избах и хоромах темно, только светились оконца съезжей избы да у Богородицы-на-горе тлел огонек во владычьих палатах. У съезжей Михайлу сонно окликнул караульный стрелец. Лисица сказал, что послан к воеводе по тайному делу. Стрелец, ворча, впустил: «По тайному делу, так бреди».
В воеводской хоромине на столе горела оплывшая свеча в медном шандале. За столом сидели воевода Шеин и дьяк Алексеев. Когда Михайло вошел, Шеин быстро вскинул глаза:
— Пошто, молодец, пришел?
Михайло поклонился боярину:
— От Добрыни Якушкина прислан, по твоему, боярин-воевода, наказу.
Воевода поднялся, подошел ближе, при скудном огоньке оплывшей свечи только теперь узнал посланного:
— Михайло Лисица!
— Я и есть, боярин-воевода. Добрыне наказано было мужика прислать. Я ж, боярин-воевода, и есть мужик, попа Прокофия датошный.
Воевода дернул плечом, сердито выговорил:
— Мужик, да не тот; мне мужик надобен, чтоб в Москву гонцом отрядить.
Михайло выпрямился, тряхнул кудрями:
— Чем, боярин-воевода, я тебе не угодил, што в гонцы не гож?
У воеводы от улыбки дрогнули усы, суровое лицо подобрело:
— Не только мне, всем людям смоленским угодил, да отпускать тебя, Михайло, нельзя. Подкопное дело тебе ведомо. Вздумает король опять стены и башни порохом рвать, кто против ляхов подкопы вести станет?
Михайло переступил с ноги на ногу, смешливо повел усами:
— Сдается, боярин-воевода, с подкопами литва к городу скоро не сунется. Чаю, королевские люди натрудили руки, подкопы копаючи, да все те хитрости прахом пошли. А припадет нужда, не один я подкопное дело знаю, мужик плотник Ондрошка не хуже моего разумеет, как ходы вести. Он же тайники со мной копал и крепы крепил, когда Федор Савельич город ставил. — Тихо: — Не век человеку жить. А случится мне в ратном деле голову сложить, не одного Ондрошку, еще кое-каких мужиков подкопному делу обучил.
Шеин, скрестив руки, смотрел Михайле в лицо пристально и с любопытством, точно видел его в первый раз.
— На том, Михайло, спасибо. Станут все против короля стоять так, как черные люди стоят, не видеть королю Смоленска до века. — Вздохнул, и с горечью: — Да не туда иные дворяне клонят. — И тотчас же другим веселым голосом: — Ладно, Михайло, послужил Руси в ратном деле, послужи и в гонцах. Знаю, лучшего посланца не найти. — Заговорил быстро: — Грамоту к Москве снесть надо. Конному не пробиться. Король город обложил тесно. Литовские люди по дорогам рыщут. Грамоту пуще ока береги, в ней про все дела отписано. Под Москвою Прокофий Ляпунов и ратные люди стоят. Ему грамоту из рук в руки отдашь. Иным не давай. Как из города выбраться — мне тебя не учить, про то сам смекай. Мешкать нечего, сей ночью и выбирайся. — Повернулся к дьяку: — Грамоту, Алексеич, сему молодцу дашь. Да на дорогу дай ему деньгами рубль.
Дьяк почесал лысину, подвигал редкими бровями, вздохнул:
— Многовато, боярин-воевода. На што черному мужику рубль? Полтины бы довольно.
Воевода точно не слышал. К Михайле:
— А как грамоту Прокофию из рук в руки сдашь, обратно ворочайся с вестями о московских делах скорым делом.
Дьяк, кряхтя, поднялся, сердито сказал:
— Пойдем, молодец, в подьячую горницу, там тебе и грамоту и деньги, какие боярин-воевода пожаловал, дам.
За стену Михайло спустился по веревке. До рассвета оставалось еще часа два. Небо к утру расчистилось. Он выбрался из рва, нащупал зашитую в кафтане воеводину грамоту, зорко вглядываясь в темноту, зашагал по снегу. Шел он, забирая вправо, чтобы миновать туры, недавно поставленные немцами. Горой громоздился в темноте вал, насыпанный поляками еще в начале осады. У вала громко, с присвистом, кто-то всхрапывал. Михайло усмехнулся: «Караульные!». Перелез через какую-то канаву, пошел прямо на смутно черневший куст. Когда подошел, под кустом что-то зашевелилось. Вскочил кто-то черный, хриплым голосом крикнул:
— Хальт!
При свете звезд Михайло разглядел тускло отсвечивавший панцирь и направленный прямо ему в грудь мушкет. Лисица пригнулся, метнулся немцу под ноги. Кнехт, гремя доспехами, кувыркнулся на снег. Михайло вскочил, помчался к лесу. Сердце вот выпрыгнет. Пока ошалевший кнехт отыскивал мушкет, Михайло уже был далеко. Слышал, как бухнул позади выстрел. В королевских таборах загорелись факелы. Остановился Михайло далеко за выжженным Крылошевским концом. Перекрестился торопливо. «Теперь не поймают». В лесу дождался рассвета. С рассветом наполз туман. Михайло едва отыскал большую дорогу. В тумане идти можно было не прячась. Чтобы легче было идти, вырезал посошок.
Большая дорога на Москву просечена в лесу. Кое-где лежали талые сугробы, видно, что ездят здесь не часто. Медведь, переваливаясь, перешел дорогу. По спине у Михайлы резнуло холодком. «Матерый зверь, накинется — посошком не отобьешься». Потрогал под овчиной привешенный к поясу нож. Подождал, пока медведь убрался подальше.
За весь день Михайло Лисица не встретил на дороге ни одной живой души. К вечеру добрался до Пневой. У въезда в деревню, где, помнил, была ямская изба, видел обгорелые головешки. Ткнулся в один двор. Перед крыльцом рядком лежало двое мертвых мужиков. Головы посечены, на рубахах запекшаяся кровь. Дряхлый пес поднял на Михайлу скучные глаза, ворча и облизываясь, поплелся прочь.
Лисица заглянул еще в один двор. Из избы вышла простоволосая старуха. Откинула свисавшие на глаза седые космы, замахала руками:
— Уходи, уходи! Литва, — што ни день, наезжает. Деревню вконец пограбили. Мужиков многих до смерти посекли. Какие целы остались, с бабами в лесу хоронятся. Одна я в деревне осталась, меня литва не трогает, — боятся.
Михайло подумал: «Ведунья, оттого и боятся». Забрел в ближний двор. В недавно отстроенной избе дверь настежь. Лавки сорваны, горшки перебиты, посредине скрыня, расколотая топором, — должно быть, поляки искали хозяиново добро.
Михайло решил заночевать в избе; хоть и страшно, а все же не то, что в лесу. Достал из сумы сухариков, пожевал. Поевши, полез на полати, стал укладываться, пока заснул, ворочался долго. За двором тоскливо выл пес. Михайло думал: «По хозяину тоскует».
Проснулся Лисица, когда в оконце уже пожелтел пузырь. Он вышел во двор, зажмурился от яркого солнца, так и стоял долго, радуясь погожему деньку. За воротами послышался конский топот. Михайло увидел гайдуков. Они скакали по улице, потряхивая алыми кистями шапок. Спрятаться Лисица не успел. Гайдуки влетели во двор. Дюжий рябой поляк высоко взмахнул палашом. Михайло раскинул руки, рухнул на талый снег. Точно во сне слышал, как гайдуки, переговариваясь, обшаривали его одежду. Когда очнулся, лежал у тына. Голова гудела и по лицу текло липкое и теплое. Кругом стояли поляки. Рябой поляк, тот, что ударил его палашом, расставив ноги, вертел в руках воеводину грамоту. У Михайлы похолодело под сердцем. «Грамоту не сберег». Подскочил молодой шляхтич в алой шубе, пнул Лисицу в бок кованым сапогом.
— Поднимись, падло! — И к рябому: — Сдается мне, пан Глоцкий, этот хлоп и есть тот гонец, который поднял прошлой ночью на ноги кнехтов господина Вайера. Перебежавший к нам из крепости дворянин подтверждает, что воевода имел намерение отправить в Москву гонца с просьбой о подкреплении.
Пан Глоцкий свернул грамоту и пожал плечами:
— Я не понимаю собачьего языка москалей, но то, о чем говорится в этом письме, я не смог бы разобрать если бы оно было даже написано по-польски. — Пан покрутил ус. — Нам незачем тащить этого хлопа в лагерь. Он должен будет рассказать нам все, что может интересовать ясновельможного пана Потоцкого. — Рябой поляк кивнул своим людям: — Эй, гайдуки! Подвесьте москаля да подогрейте как следует ему пятки.