– Дорогой мой! Я – низкий человек – не дал тебе доспать! – в прихожую ворвался Собиратель. – Ну ничего, не долго уже ждать осталось, на том свете отоспишься… Ха-ха-ха…
– Опять что-нибудь, отслужившее свой век, раздобыл? – зевая, спросил Владимир Иванович, направляясь в комнату.
– Раздобыл! Раздобыл! Ты погляди только! – воскликнул за его спиной Собиратель.
Они вошли в комнату, и Владимир Иванович взял протянутую ему монету.
– Что-нибудь ценное? – поинтересовался он, вертя монету в руке.
– Конечно, дорогой друг. Я, наконец, собрал свою коллекцию. Теперь у меня есть все золотые монеты всемирного обращения… Ты что-то сегодня бледненький, как покойник прямо…
– Послушай, мне надоели твои склепные шуточки, – огорчился Владимир Иванович.
– Ну не буду, не буду, не сердись только…
– Что это, по-турецки, что ли, написано? – перебил Владимир Иванович.
– Это персидский. Томан персидский. Сколько же я за ним гонялся!.. Я уже надежду потерял всякую – и турецкий кошелек достал и даже двадцать хайкуан-таэаей китайских раздобыл, а томана нет ни у кого.
– Теперь ты поаккуратнее, в дверь чужих не впускай. А то, знаешь, сколько сейчас…
Про чужих Владимир Иванович сказал так просто. Собиратель чужих и не пускал. С виду был он худ, абсолютно лыс и без своих круглых очечков ничего не видел. Все спекулянты с марочно-монетного толчка звали его не по отчеству, а по фамилии – Собиратель, и он не обижался, а вдруг услышав в каком-нибудь казенном доме свое имя-отчество, откликался не всегда. В комнате его не сыскать было (кроме, конечно, одежды) вещей современного происхождения. Все они были в основном прошловековые, вида музейного и из материалов натуральных, смастеренные в то время, когда еще не додумались до прессованной стружки и прочих заменителей.
А еще имелось у Собирателя чувство юмора, острота которого смешила, правда, только его одного, а остальных ввергала в меланхолию. Остроумие его было направлено на тему вовсе не смешную, а скорее даже на скорбную – тему смерти. Эта тема с детства смешила его, и зрелищ веселее, чем похороны, он не представлял. Каждую неделю он инкогнито посещал кладбища и, затесавшись в толпу похоронной процессии, следя за обрядом погребения, в душе хохотал как умалишенный.
Рассмотрев монету, Владимир Иванович протянул ее Собирателю и зевнул, прикрыв рот ладонью. Вдруг в прихожей что-то обрушилось.
– Ать-два, левой! Ать-два, левой!.. – кто-то отчаянно затопал ногами, затянул солдатскую песню 'Не плачь, девчонка', но тут же на полуслове оборвал, опять затянул, входная дверь хлопнула и продолжения стало не слышно.
Насторожившийся было Собиратель, когда шум в прихожей стих, вздохнул, погладил свою лысую голову, достал из внутреннего кармана пиджака шариковую ручку и протянул Владимиру Ивановичу.
– Тебе, подарок. На похоронах директора магазина мужик какой-то обронил.
– О! Хорошая работа, – сказал Владимир Иванович, разглядывая узор на ручке. – Кстати, ты знаешь, что эти ручки на зоне делают из носков. Расплетают носки обыкновенные, нитки накручивают на бумажный стержень. Работа очень трудоемкая – каждая ручка уникальна…
– Пойду я спать. Я ведь сегодня не ложился еще. Извини за ранний визит. Утерпеть не мог… Это ж томан!..
Проводив Собирателя, Владимир Иванович пошел к себе, имея в мыслях доспать. Пробужденный своим товарищем он чувствовал сейчас разбитость в теле.
Входная дверь вдруг открылась и прямо на Владимира Ивановича, интенсивно маша руками и высоко, по-военному, в строевом шаге поднимая ноги в ботинках, буцал по паркету Ленинец-Ваня. Хотя и жил с ним Владимир Иванович в одной квартире уже много лет, но всегда появление его было неожиданным и почему-то пугало, как если бы он встретил вдруг снежного человека или инопланетянина, и не из-за физического его недостатка, а из-за исходившей от него убежденности в чем-то.
Был Ленинец-Ваня убогий умом тронутый с детства человек – тридцати лет отроду, но на возраст не выглядел, ввиду выраженного на лице умственного недоразвития. Жил он на свою пенсию, на мамину дворницкую зарплату и пользовался всеми льготами инвалида детства. Говорил Ваня с трудом, медленно, но знал и разбирал буквы. Всю жизнь он мечтал о службе в вооруженных силах, покупал, где приходилось военную символику и даже выучил строевой шаг и, вставив в шапку кокарду, браво маршировал по двору, иногда по квартире… Но тетя Катя (мать Вани) его за это ругала – много шуму. И если мечта о службе в Советской армии с годами жизни Вани и с мировым всеобщим разоружением потускнела и пришла в негодность, то жизнь Вани не опустела и смысла не утратила, потому что была еще одна мечта не менее сильная, чем окоченеть по команде 'смирно' в едином строю. Была эта мечта о вступлении в коммунистическую партию. Лет десять назад из горкома, куда он пришел проситься в партию, его прогнали, аргументировав отказ устно:
– Только идиотов нам еще не хватало!
Ваня не обиделся, а на десять лет ушел в подполье. А недавно, пользуясь нагрянувшей демократией, снова отнес документы в горком.
На стене в его комнате все свидетельствовало об одобрении партии и правительства, живым доказательством этому были плакаты, украденные Ваней с какого-то стенда и как получилось прибитые к стене: 'Идеи Ленина живут и побеждают', 'Партия – ум, честь и совесть' и другие… Так что комната Вани походила на первомайскую демонстрацию. Эти плакаты вдохновляли Ваню, и он искренне ждал, ждал светлого будущего. С годами кумач плакатов поблек и выгорел, да и Ваня, зная наизусть их внутреннее содержание, уже их не читал. А в них и за ними беспечно существовали и множились кровососные клопиные семьи.
Всю свою сознательную жизнь Ваня посвятил чтению одной книги и очень гордился тем, что читал ее. Был это том из собрания ленинских сочинений под номером восемь. Каждый вечер Ваня садился к столу и, водя по строчкам пальцем, вслух разбирал буквы. Разобрав несколько строк, смысла не ища, он закрывал книгу и рассматривал профиль вождя на обложке, который был ему понятнее, чем текст; а текст тома был бредом, полной белибердой и филькиной грамотой – смысла никакого не нес, а являлся высшим смыслом сам по себе.