партийных лидеров, гайки начали закручивать сразу после окончания праздника.
Позже в Москве пройдет еще один фестиваль, но это будет четко организованное политическое мероприятие, скучное и неудачное.
Кстати, во время проведения Московского фестиваля в 1957 году в городе практически не было уголовных происшествий. Никто из гостей не пожаловался на то, что юркие щипачи обчистили карманы, домушники «слепили скок» в гостиничных номерах, а гопстопники в темных переулках поснимали с них фирменные шмотки. В чем был секрет этого, мне рассказал начальник МУРа, покойный Иван Васильевич Парфентьев.
Те, кто внимательно следит за процессами, происходящими в криминальном мире, могут объяснить, как он эволюционирует вместе с социальными и политическими изменениями в обществе.
Конец сталинского режима, амнистия 1953 года, пересмотр целого ряда уголовных дел, облегчение режима содержания в местах заключения не разрядили, а, наоборот, усложнили оперативную обстановку в стране. Как никогда, вырос в те годы авторитет уникального преступного сообщества «воров в законе».
В преддверии фестиваля партийные лидеры провели совещание с работниками милиции, где пообещали массовое изъятие партбилетов и снятие погон. Что оставалось делать сыщикам? Парфентьев с группой оперативников собрал на даче в Подмосковье московских «воров в законе» и криминальных главарей близлежащих областей.
Комиссар Парфентьев говорил всегда коротко и энергично, употребляя ненормативную лексику. Он разъяснил уркаганам сложное международное положение и пообещал, если они не угомонятся на время международного торжества, устроить им такое, что сталинское время они будут вспоминать как веселый детский новогодний утренник.
Уголовники в те годы свято блюли свои законы и дали слово просьбу сыщиков не только исполнить, но и со своей стороны приглядывать за залетными.
Правда, после фестиваля все пошло по-прежнему.
Никита Хрущев был человеком неожиданным. Запуск первого советского спутника был грандиозным успехом нашего ракетостроения. Новые боевые средства вполне могли донести ядерные головки в любую точку земного шара. Теперь мнение Запада утратило всякое значение. Яркой иллюстрацией отношения Хрущева к международному общественному мнению может послужить дело Пастернака.
Сознаюсь сразу: к своему стыду, я в те годы не читал ничего из того, что написал этот великий поэт. Да и где я мог это найти? В армейской библиотеке стояли поэтические сборники Константина Симонова (его, кстати, я очень любил в те годы), Николая Грибачева, Анатолия Сафронова… До армии я увлекался запрещенной поэзией Ивана Бунина, Николая Гумилева и полузапрещенного Сергея Есенина. Так что известие о Нобелевской премии и идеологической диверсии я принял на веру.
В ноябре меня вызвал главный редактор Миша Борисов и сказал:
– Поедешь в Театр киноактера, там собрание творцов. Будут осуждать Пастернака. Сделай хороший репортаж.
– Да я, Миша, должен сделать очерк о Школе милиции.
– Твоя школа никуда не убежит. Пастернак сегодня важнее.
Я вышел от главного и столкнулся в коридоре с нашим автором, молодым писателем Левой Кривенко.
– Ты что, завтра уезжаешь? – спросил он.
– Еду на собрание в Театр киноактера.
– Будешь писать о Пастернаке?
– Такое задание.
– А ты знаешь, что Константин Георгиевич Паустовский осуждает кампанию травли Бориса Леонидовича?
Паустовский был моим любимым писателем и непререкаемым нравственным авторитетом.
– Лева, у тебя есть стихи Пастернака?
– Конечно. А ты их не читал? – Он посмотрел на меня как на воскресшего мамонта. – Пошли, я тебе дам.
Всю дорогу до его дома, а жил он напротив редакции – на другой стороне бульвара, он сокрушался:
– Ты же любишь поэзию. Гумилева наизусть шпаришь… И не читал Пастернака…
Всю ночь я читал стихи и никак не мог понять, за что ополчились на такого прекрасного поэта.
На следующий день на судилище я увидел властителей дум, которые, брызгая слюной, обливали грязью своего талантливого коллегу. С тех пор я перестал читать книги многих наших авторов: я слишком хорошо помнил, что они говорили осенью 1958 года.
Материал я не написал и честно сказал об этом Борисову. Он отматерил меня, поставил в номер тассовку, а мне сказал:
– Мог бы имя себе сделать.
Нобелевская премия за 1958 год была присуждена Борису Пастернаку «за выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и в области великой русской прозы». С присуждением высокого отличия Пастернака поздравил телеграммой секретарь Нобелевского комитета Андрес Эстерлинг. 23 октября 1958 года Борис Леонидович шлет ответную телеграмму:
«Бесконечно благодарен, растроган, горд, удивлен, смущен».
Заметьте, в формулировке о присуждении премии не упоминается крамольный по тем временам роман «Доктор Живаго».
Никита Хрущев воспринял это известие как страшную идеологическую диверсию западных спецслужб. Да и действительно, кто такой Пастернак? Не орденоносец, не лауреат, не секретарь Союза советских писателей. Сидит себе в Переделкине и пишет стихи из дачной жизни. И вдруг ему, а не героям социалистического реализма, как Федин, Марков, Бубенов, Сафронов, такая честь! И началась организованная на государственном уровне травля.
Сегодня, когда о деле Пастернака написаны сотни страниц, все почему-то вспоминают цековского идеолога Д. Поликарпова, Г. Маркова, К. Федина, но не они были главными: борьбу с беззащитным поэтом возглавили тогдашний председатель КГБ Александр Шелепин, зять генсека Алексей Аджубей и главный комсорг страны Сергей Павлов.
Не так давно я услышал, что Роберт Кеннеди говорил о том, как ЦРУ специально передало материалы на А. Синявского и Ю. Даниэля нашим спецслужбам, чтобы начать еще один виток утихающей «холодной войны».
С Борисом Леонидовичем Пастернаком случилось практически то же самое. После присуждения ему Нобелевской премии американский госсекретарь Джон Фостер Даллес выступил с заявлением о том, что премия Пастернаку присуждена за отвергнутый в СССР и опубликованный на Западе роман «Доктор Живаго».
Вспомните формулировку Нобелевского комитета: там ничего не говорится об этом романе.
Так прекрасный поэт стал разменной монетой в грязной политической игре.
В те годы я много ездил по стране. География комсомольских ударных строек была самой неожиданной: возводили Красноярскую и Братскую ГЭС, прокладывали дорогу Абакан-Тайшет, возводили комбинат в Джезказгане.
Мы писали репортажи и очерки не просто со строек – это были поля сражения за социализм с человеческим лицом. Люди работали с полной отдачей. ЦК ВЛКСМ рапортовал Политбюро о новых победах и взятых рубежах. Докладывали обо всем, забывая, в каких условиях живут те, кто брал эти рубежи. Но с точки зрения московских функционеров жизнь на морозе в палатках, балках и вагончиках – это главный признак романтики.
В 1959 году я уехал из Джезказгана, интернациональной молодежной стройки. Ездил я туда не за очерком и не за статьей, а за материалами для доклада какого-то босса из ЦК ВЛКСМ. Но именно там ребята-комсомольцы показали мне, в каких отвратительных условиях они живут и какой гадостью их кормят