отправятся на тот свет. Даже в вашей бестолковой, бессмысленной Московии, где законы соблюдают лишь изредка и словно бы с перепугу, это заставит народ задуматься. Так что подумай хорошенько, стрелец. Стоит ли брать на душу столько грехов и рисковать быть повешенным за убийства?
Она умолкла, тяжело, возбужденно дыша, а Воронихин никак не мог решиться слово молвить, совершенно обезоруженный этой неистовой вспышкой. И, быть может, он впервые задумался над тем, что расплата за грехи может настигнуть и его…
– Ополоумела? – пробормотал наконец. – Ишь, наплела семь верст до небес, наворотила с три короба! На что мне Фроську со свету сводить, иль я без ума и без души?
– Ну, насчет ума твоего мне неведомо, а что без души ты – это я лучше других знаю, – ответила, словно плюнула, Стефка.
– А коли ты все так хорошо знаешь, – тонким, злым голосом выкрикнул Никита, – скажи, как все уладить так, чтобы и овцы были сыты, и волки целы?
– Да очень просто, – передернула плечами Стефка, с искренним презрением глядя на неразумного, несообразительного мужика. – Я ребеночка рожу, а вы с Ефросиньей признаете его за родного сына. Мне дитя твое без надобности, мне лучше спорыньи выпить, но не рожать от тебя, ненавистного, и если я соглашусь его оставить, то не ради себя, не ради тебя, не ради твоего сладкого куса, а ради единственного человека, который меня пожалел, хотя ей меня видеть и терпеть около себя было – горше смертной погибели. Для Фроси я это сделать готова, ей сыночек свет в окошке будет. И у тебя сын станется, и греха тебе на душу брать не придется.
– Ну да, хитра ты, что квашня рассохшаяся, – съехидничал Никита. – Ишь, намараковала. Она с брюхом ходить будет, а эта хворостина тощая, Ефросинья, ребенка за своего выдаст. Найди мне такого дурня, чтоб поверил, будто Фроська его родила!
– Значит, надо так сделать, чтобы никто меня брюхатой не увидал, – гнула свое Стефка. – Есть ли у тебя в каком другом городе родня неболтливая либо надежный человек, к которому мы с Ефросиньей могли б уехать на все время до родов? Ежели все верно, ежели я в мае понесла, значит, рожу в январе. Но ехать надо никак не позднее августа: после трех месяцев брюхо начинает так расти, что ни под какими сарафанами да поневами не скроешься. Соседки ваши – бабы глазастые. Вмиг смекнут, что да как.
– Ну, ладно, – пробормотал Никита после некоторого раздумья. – Мысли у тебя в голове дельные кружатся, а ведь, на тебя глядючи, и не поверишь, что они есть. По виду судя, ты только передком своим и думаешь, под кого лечь да перед кем ноги пошире развести.
Ефросинья незаметно нашарила руку Стефки и стиснула, ободряя. «Это он не от сердца, – хотелось ей внушить самоотверженной, храброй девчонке. – Невмочь ему перенести, что нашлась женщина умней, чем он, хитрей и проницательней. Вот и силится тебя унизить. А ты стерпи, стерпи, потому что ты и впрямь сильней его, умней его и хитрей его оказалась!»
Стефка только вздохнула глубоко, ответно сжала руку Ефросиньи – и смолчала в ответ на оскорбление.
Далее говорил только Никита – как бы сам с собой, ни с кем не советуясь, однако порою Стефка, не выдерживая, вмешивалась, спорила с ним. Никита то злился, начинал кричать на девушку, то соглашался, беседовал мирно, спокойно… А Ефросинья слушала и думала: прав Никита, что хочет от жены избавиться, ведь она баба глупая, покорная, неразумная, ни на какие такие хитрые придумки не способная – даже ради спасения собственной жизни. И если бы не Стефка, если б не эта благодарная исстрадавшаяся душенька, лежать бы сейчас Ефросинье с перехваченным горлом, синей, задохшейся…
Разговор затянулся чуть не до утра. Никита вспомнил своего двоюродного деда Кузьму Силыча Воронихина и счел, что это самый подходящий человек для исполнения задуманного. Никита обдумал все, любую мелочь, не единожды повторил свое решение, заставляя женщин вытвердить наизусть каждый их будущий шаг.
Уснуть ночью никому не удалось: поутру Никите надобно было заступать в караул. Чуть рассвело, Ефросинья принялась разжигать в печи приготовленную с вечера растопку.
Как всегда тощаком, Стефку начало тошнить. Она устало побрела было к выходу, но Ефросинья схватила ее за руку уже на пороге, вернула в избу, схватила поганое ведро и подсунула Стефке. Та склонилась над ведром, корчась в ставших уже привычными судорогах.
– Пошла отсюда! – брезгливо вызверился Никита, нетерпимый, как и большинство мужчин, к самомалейшим женским недомоганиям, особенно таким неприятным, неприглядным, как рвота. – Будешь тут смердеть!
– Вряд ли кто поверит, что беременна твоя жена, если по утрам на подворье служанку рвет, – провозгласила Ефросинья – и задним числом испугалась как внезапно пробудившейся сообразительности, так и голоса своего. Никогда она не осмеливалась так говорить с Никитой – твердо, почти властно… и не без ехидства!
Никита уставился на нее, вскинув брови, потом кивнул:
– И то.
Встал, отодвинув миску, проворчал:
– Пожрать не дали, поганки! – быстро снарядился и отправился на караул.
Ефросинья убрала со стола, вынесла ведро, умылась, хотела сбегать в церковь, поставить свечечку за спасение своей жизни, но увидела, какая измученная, бледная лежит на лавке Стефка, – и осталась дома. Положила девушке на лоб и на сердце мокрые тряпки, пригладила волосы, принялась обмахивать полотенцем, чтоб легче дышалось.
Стефка, чудилось, задремала. Ефросинья приклонила голову на ее подушку, не то задремала, не то задумалась. Дрема ее была тяжела, мысли печальны. Вдруг взошло в голову, что не помилование получила она сегодня у мужа, а лишь отсрочку.
Нет, ну в самом деле. Вот «родит» Ефросинья сына… кто помешает Никите избавиться от нее тогда? Заодно и Стефку со свету сживет. Это он сейчас угроз испугался, потому что нужен ему ребенок, а после рождения дитяти руки у Никиты будут развязаны. Он мстителен, злопамятен, он не простит Стефке ее оскорбительных речей. Обе женщины обречены, с ними обеими сведет Никита счеты рано или поздно…
– Не тревожься, – сказала вдруг Стефка, не открывая глаз. – Ничего он нам не сделает.
– Ты откуда знаешь, о чем я думаю? – изумилась Ефросинья.
– Оттуда, что я и сама только об этом и думаю, – вздохнула подруга и повторила: – Не тревожься. Есть у меня от Никиты защитник!
Ефросинья наморщила лоб, подумала, а потом печально усмехнулась:
– Защитник? Это кто же таков? Неужели Егорка Усов? Ну, нашла себе защиту! Да он от Никитиного недовольного голоса со страху ходуном ходит, как былина на ветру!
– Ничего, ничего, – пробормотала Стефка. – Раньше ходил ходуном, а теперь не станет. Теперь он свою силу почует.
– С чего бы это? – недоверчиво спросила Ефросинья.
– А с того, – протянула Стефка. – С того, что никто толком не знает, от кого зачато дитя. Понимаешь? Ведь, кроме Никиты, меня еще и Егорка брал – там, во дворце. Что, если мне удастся Егора убедить, будто ребенок – его? Да ведь он скорей убьет Никиту, чем оставит ему сына! Вот на этом поводке я и стану Никиту держать. Захочет, чтобы сын у него остался, – пускай нас бережет как зеницы очей своих. Не то отымет Усов мальчика.
– А ты почем знаешь, что у тебя мальчик родится? – с восхищением спросила Ефросинья, вполне оценив бесстрашный, дерзкий, бесстыдный (ну, когда речь о жизни и смерти идет, тут уж не до стыда, не до совести!) умысел подруги.
Стефка помолчала, потом, тяжко вздохнув, с отвращением произнесла:
– Да разве может у такого зверя, как Никита, родиться кто иной, кроме звереныша? Сын будет… вылитый! Вот помяни мое слово!
Она как в воду глядела. Крошечный Николашка был схож с отцом и впрямь как вылитый. При первом же взгляде на это существо, которое вмиг сделалось Ефросинье ближе и дороже всех на свете, которое она не могла называть иначе, как своей родной кровиночкой, она поняла: никто и никогда не поверит, что отцом Николаши мог быть белобрысый голубоглазый увалень Егорка Усов. То есть никакого защитника от Никиты у них со Стефкою нет. Надеяться приходилось только на милосердие Божие…