Долгорукого отбить и в Тушино отправить, однако сбились с пути. Вышли еще новые люди, под командой пана Зборовского, идут на рысях. Государь наказывает вам тянуть время, елико возможно, с Долгоруким спорить неустанно и его повелений поспешать нипочем не слушать, а когда села Любеницы достигнете, там надобно стать несходно до той поры, как Зборовский вас настигнет.
Послышался легкий вздох, и Заруцкий не удержался-таки – покосился в сторону занавески. И снова впился взором в сумрачные серые глаза, и снова потерял ясность мысли и способность говорить связно…
Наверное, ошеломленному Мнишку казалось, что он еще не вполне пробудился и видит сон, да и посол Олесницкий имел не менее ошарашенный вид. Они наперебой начали что-то спрашивать Заруцкого, однако сероглазая женщина вдруг всплеснула руками и насторожилась:
– Тише! Идут!
Очевидно, у нее был необычайно острый слух, потому что мужчины спохватились, только когда дверь начала приотворяться.
Заруцкий прянул назад и провалился в подпол с еще большей стремительностью, чем это совершила бы любая нечистая сила. Однако он успел поймать взор серых очей – не столько испуганных, сколько изумленных, успел даже шепнуть:
– Доски задвиньте! – а потом он тяжело свалился на земляной пол подвала, и в глазах его помутилось.
В первую минуту Заруцкий решил, что это произошло оттого, что наверху слишком быстро задвинули доски и кругом мгновенно воцарилась тьма. Но тотчас же сообразил, что дело не в этом, а в острой боли, от которой у него не только померкло в глазах, но и дыхание перехватило. Он подвернул ногу при неудачном прыжке… да не сломал ли?!
Иван Мартынович полежал несколько мгновений, переводя дыхание, потом нахлобучил на голову свой жуткий треух, который так и сжимал в руке, и сделал попытку поползти.
Оставаться в подполе было никак нельзя. Что, если вошедшая стража заподозрит что-то неладное и вздумает сдвинуть доски?
Стиснув зубы, чтобы ненароком не вскрикнуть, Заруцкий нашарил лаз в стене и кое-как протиснулся в него. Пол основного хода находился ниже, чем в подполье, так что бравый атаман свалился неловко, еще пуще разбередив ногу.
Неужто сломал, а? Может, все-таки вывихнул?
Что же теперь будет?!
Он пополз, подтягивая на руках свое могучее тело и опираясь в землю одним коленом. Боль то мучила тупо, то жгла раскаленным железом. А мысли были еще раскаленней, еще мучительней, однако Заруцкий думал не о том, какой опасности подвергается, одинокий, беспомощный, раненный, не о том, как будет выбираться из подземного хода в конюшенный сарай. Нет, терзало его беспокойство: а сможет ли он со сломанной ногой присоединиться к отряду Зборовского, который станет вызволять Марину Юрьевну в Любеницах? Что, ежели нет?
От этой мысли тьма вокруг чудилась еще беспросветнее, а боль – стократ беспощадней. Да, похоже, это не вывих. Ногу он сломал… вот же чертова сила! Ладно хоть успел Марину Юрьевну увидать, ясочку желанную, ненаглядную красоту…
И серые любимые очи вновь замерцали перед сощуренными от боли глазами Заруцкого, и свет их словно бы облегчил его страдания, так что он почти не заметил, как дополз до конца подземелья. И тут перед ним во весь рост встала почти неодолимая задача: как забраться в конюшню?
Заруцкий с усилием начал подниматься на одну ногу, как вдруг над его головой раздался шум, потом слабо замерцал огонек, и перепуганный женский голос прошептал:
– Ванюша? Ты жив?
В первый раз за сей многотрудный вечер Иван Мартынович вздохнул с облегчением:
– Манюня, светик! Ты как здесь очутилась?!
– Затревожилась, что тебя нет да нет, – шептала «старостиха», пытаясь разглядеть Заруцкого. – Боярин заснул, я чуть с ума не сошла, тебя ожидаючи. Ну что? Видел?..
Она не договорила, однако Заруцкий понимал, что речь идет отнюдь не о воеводе сендомирском и не о пане Олесницком. Кивнул с блаженной улыбкой:
– Видел… – И тотчас застонал: – Ох, беда, Манюня, ведь я, кажись, ногу сломал!
Из румяных уст смоленской знахарки (ярославской ведьмы тож!) вырвалось сдавленное восклицание, однако эта женщина не умела терять время на пустые вздохи. Да и некогда было им предаваться! Она обхватила Заруцкого под мышки и, натужась, начала тянуть его вверх. Атаман упирался здоровой ногой и руками в стену и подсоблял ей, как мог, поэтому довольно скоро оказался на полу конюшни. Отполз подальше от лаза, и пока его сообщница закладывала лаз доской и наваливала сверху сено, Заруцкий освободился от треуха и азяма. С ветоши сыпалась земля, однако благодаря ей одежда Заруцкого осталась чистой, никто и не заподозрил бы, что он полночи шлялся по подземному ходу. Правда, шаровары его были измазаны на коленях, но это полбеды…
Наутро князь Долгорукий с сожалением простился с гостеприимным старостой, который умудрился сломать ночью ногу, заботясь по хозяйству. Поезд с поляками тронулся своим путем, однако спустя два дня, когда стали на ночлег в Любеницах, прежде покорных пленников словно подменили. Сначала занемогла пани Марина Юрьевна; потом дурно сделалось самому воеводе; за ним, словно не желая остаться в стороне, занедужил посол Олесницкий. За время стояния в Любеницах отряд Долгорукого еще уменьшился в численности: боярские дети бежали по домам!
Спустя три дня князь наконец сообразил, что поляки нагло морочат ему голову и просто не хотят ехать дальше. Однако произошло это не прежде, чем в Любеницы ворвался конный отряд шляхтича Александра Заборовского, среди всадников которого, кстати сказать, был Мартин Стадницкий, двоюродный брат Марины. У Долгорукого оставалось слишком мало людей, чтобы защищаться. Он не выдержал напора конницы! Московские стражники разбежались; паны достались своим.
Зборовский и Стадницкий готовы были хоть сейчас везти Марину Юрьевну в Тушино, однако она, Бог весть почему, стала опять колебаться. Отец с ума сходил, пытаясь заставить ее покинуть Любеницы, однако она словно бы чего-то ждала…
Наконец оставаться в селе стало опасно: Долгорукий мог собраться с силами и нагрянуть снова. Поляки пошли на Царево-Займище, где стоял с семью тысячами своих удальцов Сапега, готовый двинуться на Москву.
Марина хорошо его знала по прежнему житью в Самборе и Кракове, верила ему. Чудилось, она совершенно потерялась в ожидании встречи с мужем и стала выпытывать у Сапеги, точно ли в Тушине стоит подлинный Димитрий.
Доблестный шляхтич вертелся, словно уж на сковородке, но умудрился не сказать отчаявшейся женщине ни да ни нет: отговорился тем, что он-де еще не встречался с Димитрием.
Отец не давал Марине покоя, Зборовский клялся, что в Тушине она встретит подлинного супруга, и вот она устала-таки от собственной нерешительности и дала согласие поехать в Тушино. В пути к ним наконец- то присоединился в качестве конвоя неторопливый Валавский с московитами Мосальского-Рубца.
Димитрий с нетерпением ожидал встречи со своей Мариною.
Июль 1607 года, Москва, Стрелецкая слобода
Еще в марте привезли в столицу взятого обманом Болотникова – Шуйский обещал ему жизнь и свободу, но обманул: повязал, лишь только выманил за тульские врата, и посулил посадить на кол. «Ничего, – грозился бывший раб князя Телятевского, – настанет время – мы всех вас на колы посадим!» Ему выкололи глаза и казнили.
Шли дни, недели, месяцы, а стрелецкий полк, в котором служили Никита Воронихин и Егорка Усов, так и не возвращался в Москву, даром что с тульским мятежом было покончено. Видать, нашлось стрельцам другое заделье. Скоро год, как не отпускали их домой. Ну что ж, их дело служилое. А дело бабье – ждать