Шубина, придется возвращаться несолоно хлебавши. Ох, не пожалует его своей милостью матушка императрица. А самой то ей каково будет проститься с последней надеждою разыскать былую любовь? Ведь когда они повстречались с Алексеем Шубиным, она была всеми забытой, прозябавшей в безвестности царевной Елисавет, и представить ее взошедшей на престол казалось немыслимо!..
Что?
Булгакова даже шатнуло от внезапно поразившей его догадки. Немыслимо, немыслимо… а и впрямь! Шубин и помыслить не может, что его давняя возлюбленная теперь самодержица императрица! Здесь и острожное начальство о смене власти не ведало – что ж говорить о ссыльных поселенцах? А ну, коли Шубин молчит и не отзывается лишь потому, что не хочет навлекать на свою многострадальную головушку новых гонений?
Надо попробовать… Попытка то ведь не пытка!
Подпоручик Семеновского полка Булгаков выпрямился во весь свой немалый рост, развернул плечи – и гаркнул во всю глотку, как на параде:
– Виват, наша новая императрица Елизавета Петровна! Многая ей лета а!
Тихо стало – ну ей богу, слышно, как ветерок, что налетел с моря, гладил шелковую траву.
Потом раздалась разноголосица приветствий и криков «ура». Каждый из этих несчастных чаял облегчения своей участи с восхождением на престол новой государыни, тем паче – не какой то там курляндской выскочки, а природной дочери самого Петра. Законной русской императрицы!
Булгаков вслушивался в нестройные выкрики и вглядывался в задубевшие от ветра и солнца лица. Сказывали, Шубин был некогда отчаянно красив, но сколько ж воды с тех пор утекло!.. Разве узнаешь его?
И, перекрывая разноголосицу, Булгаков опять гаркнул:
– Виват, Елисавет! Именем императрицы Елизаветы Петровны – отзовись, лейб прапорщик Алексей Шубин!
Люди заволновались, принялись переглядываться недоверчиво. Неужто нет среди них такого?
Булгаков смотрел, затаив дыхание. Наконец не выдержал, снова воззвал:
– Виват, Елисавет!..
И осекся. Раздвинув впереди стоявших, из задних рядов вышел седой человек. Распрямил согнутые плечи, и сразу стало видно, что некогда пролегала меж ними та самая косая сажень, которая делает человека статным и неколебимым богатырем.
– Я Алексей Шубин.
Подпоручик Семеновского полка Булгаков провел рукой по глазам.
Да, сказывали, Шубин был некогда отчаянно красив…
И вот так же провела рукой по глазам императрица, когда, спустя три месяца, промчавшись сменными тройками десять тысяч верст, загоняя насмерть лошадей, Булгаков привез Шубина в Санкт Петербург.
Бог весть, чего ждали былые любовники от этой встречи! Однако если Елизавета Петровна, сделавшись императрицею, осталась прекраснейшею из женщин, то перед нею встал преждевременно постаревший, изможденный человек с обезображенным оспою лицом…
Прошедшее вернуть оказалось невозможно. Тем более что в сердце Елизаветы Петровны давно царил другой – Алексей Разумовский, ее тайный супруг. Но почести человеку, пострадавшему лишь за свою любовь, воздали сполна. Алексея Яковлевича Шубина, вновь зачислив в Семеновский полк, произвели в генерал поручики; наградили орденом Святого Александра Невского; пожаловали поместье – любимое императрицею богатое нижегородское село Работки, когда то подаренное ей отцом при рождении, с прилегающими к нему деревнями; определили пенсию. Поскольку здоровье Алексея Яковлевича было окончательно подорвано каторгою, то службе и пребыванию при дворе он предпочел участь провинциального помещика.
Сюда, в Работки, он вызвал свою камчатскую жену, на которой был когда то женат насильно, но к которой успел привязаться. С ней прибыла целая компания молоденьких и хорошеньких камчадалок, которые некоторое время после смерти супруги составляли гарем стареющего помещика, но потом были им выданы за парней соседней деревни Чечениной. Старожилы нижегородцы рассказывали, что потом долгие годы жителей Чеченина дразнили камчадалами и у половины из них были раскосые, узкие глаза.
В Санкт Петербург Шубин наведывался лишь несколько раз за все годы, и то инкогнито. Не хотел государыне о себе напоминать и жил вообще очень тихо… Но каждый год, в день тезоименитства императрицы, гремели пушки, нарочно для этого поставленные у ворот работкинского имения, а старый хозяин, выйдя на крыльцо, салютовал шпагою и трижды выкликал во весь голос:
– Виват, Елисавет!
Санкт Петербург, дом английского посла Гембори, 1755 год
Дом, в котором находилось английское посольство, не видел еще приемов, равных по пышности тому, который сэр Уильям Гембори задал в честь помолвки своего племянника. Слухи об ужине, ожидавшем гостей, ходили баснословные, и русские, которые всегда не прочь пышно поесть, а также посланники других стран (строившие из себя утонченные натуры, но отличавшиеся не меньшим чревоугодием) с нетерпением ждали прибытия императрицы. После этого должны состояться танцы, а затем всех пригласят наконец то к столу.
Атенаис Сторман – проще говоря, Афоня – ждала появления ее величества с особым чувством. Выражение плохо скрытого волнения и нетерпения на лице Никиты Афанасьевича доводило девушку до истинного исступления. Ревность кружила голову. Она то и дело нервически стискивала руки, пытаясь таким странным способом сдержать дрожь губ. Глаза ежеминутно готовы были наполниться слезами, и удерживалась от них Афоня лишь потому, что не желала привлекать к себе общее внимание. Ах, сколько раз она готова была разрыдаться, когда приседала в реверансе перед каким нибудь русским вельможей и выслушивала, как ее рекомендует Гембори! Сначала он называл ее английское имя, потом упоминал о русских корнях – и, словно между делом, упоминал о родстве с Никитой Афанасьевичем Бекетовым. Тут глаза у его собеседников вытаращивались, словно они видели перед собой не самую обыкновенную, пусть и разряженную в пух девицу (две недели лучшие петербургские модистки трудились над бледно зеленым – шелк цвета травяной нежности, так называлась ткань – роброном с чуть более темной нижней юбкою и оторочкою по вороту и рукавам валансьенским тускло белым кружевом), а по меньшей мере чудо морское. Однако Афоня прекрасно понимала, что изумление сие к ней не имеет никого отношения, что изумлены гости именем Бекетова. Бегло улыбнувшись (а многие даже и на это не расщедривались!), они немедля забывали про жениха и невесту и принимались шнырять глазами по огромной посольской гостиной, выискивая Никиту Афанасьевича.
Тот держался стойко под обстрелом немыслимого количества любопытных взглядов и словно не слышал шепотка, который так и реял над головами собравшихся:
– Тот самый… тот самый Бекетов… красавец… наглец… храбрец… дерзец…
Вид у него был совершенно невозмутимый, бледное лицо напоминало маску, однако Афоня, привыкшая различать малейшие оттенки настроений человека, которого любила, видела, какого труда стоит ему невозмутимость. Конечно, несправедливая судьба приучила его к сдержанности, однако Афоня порой физически ощущала, как тяжело ему удержаться, чтобы не отвесить оплеуху какой нибудь особо любопытной роже, которая замирала пред ним и принималась беззастенчиво разглядывать, словно он был не живым человеком со своими страстями и болями, а каким то экспонатом петровской Кунсткамеры, вроде отрубленной головы Виллима Монса, помещенной в спирт ради вечного хранения, – мертвой, безжизненной, отстрадавшей и глубоко равнодушной к происходящему вокруг. Именно такое равнодушие тщился изобразить и Никита Афанасьевич, да только если ему и удавалось провести любопытных гостей, Афоню то он обмануть не мог. Весь он словно бы вибрировал, как туго натянутая струна, от нетерпения, однако лишь только прозвучало известие:
– Прибыла императрица! – лицо его не дрогнуло ни единой чертой, но в то же время словно бы… ожило.